«Ты, по-моему, всегда и сам умел», — далекая-далекая реакция в голове — на Мишкины слова; но и ее я связал с Олькой — все теперь было связано с Олькой. Если бы Мишка не лавировал, возможно, она была бы жива теперь… Но какова связь? Она есть. Более того, в ней и кроется разгадка всего.
Каждые три секунды меня охватывала жгучая волна боли. Внешне же, абсолютное спокойствие — но мне не представляло никаких усилий носить эту маску.
Почему? Потому что я пришел к некоему исходу? Но я же не успел заглянуть в катафалк.
И все же это исход.
— Другую нашу сотрудницу звали Галатея…
Прикоснулся ли я к Предвестникам табора — когда заглядывал в катафалк? Хоть какой-то частицей своего тела? Возможно, локтем?
Я почувствовал теплое жжение — от уха до уха.
Я моргнул — два раза.
Кажется, я не касался их.
— …Ее сын… говорят, этот идиот до пятнадцати лет задавал матери один и тот же вопрос: «Объясни мне, если на торгах ММВБ рубль падает по отношению к доллару, почему тогда эти торги не отменят?»
Мишка, вероятно, ожидал смеха с моей стороны; я, однако, только слегка улыбался; это его, вероятно, озадачило.
Тут я задал вопрос:
— Неужели же были только прямые углы — ни капли положительного?
Мишка замешкался на несколько секунд — почувствовав, вероятно, некое «противодействие», и более остро, нежели если бы в его голове еще не было пива. (Рядом с ним стояло две кружки — одна уже пустая, в другой осталась четверть).
Впрочем, ответил он уверенно.
— Положительного? Ни капли.
Помотал головой и залпом допил пиво.
— Моя сегодняшняя оценка, Макс.
— Но десять лет назад…
Мишка не дал мне договорить, тотчас «схватив» эти десять лет:
— Боже, Макс, десять лет назад я был совершенно другим человеком…
— Я не об этом. Думаю, в какой-то момент это позволило тебе… — я запнулся — всего на одно мгновение, — уйти от действительности.
Мишка, немного побледнев, уставился на меня; его голова качнулась.
— О чем ты, Макс… послушай, — Мишка вдруг принялся говорить едва ли не горячим шепотом; он был еще не пьян, однако шепот усиливал это впечатление, — прости меня, что я не выполнил тогда обещания. Прости ради Бога…
— Обещания больше не терять друг друга из виду?
— Да, — он качнул головой, — я просто… я просто спасанул тогда… — он все шептал, — я самый настоящий трус.
Я сделал жест рукой: «Незачем. Не стоит винить себя». (Разумеется, я был неискренен; но я уже привык к своей неискренности).
— Ты помнишь?.. Что было?
— Спрашиваешь! Конечно, помню.
— Все до единой детали?
— Все до единой детали. Ты… ты, кстати, на дачу ездишь? — Мишка спросил это как будто исподтишка.
Помнишь, как он отговаривал тебя? Как не хотел идти на поляну второй раз?
«Да, и правда удивительно, что я сумел настоять тогда. Мишка всегда самоустранялся или пасовал — когда доходило до дела. Впрочем, хотя он тогда и сопровождал меня, результат нашего похода…»
Три ленты среди серебристо-облачных островов.
В очередной раз я вспомнил, как отреагировали Предвестники табора на запущенные шарики. Да, они ничему не препятствовали; эта их «податливость», — и сейчас, когда я заглядывал в катафалк — они также мне не препятствовали.
Зато воспрепятствовал Мишка.
Но в этом и есть их главное зло.
Я ответил Мишке, что бываю на даче раз в году; ездил последние три года.
— Три раза то бишь… Ты видел кого-нибудь из наших?..
— Из проездной компании? — я не улыбнулся. — Нет.
— И ничего не знаешь о них?
— Ну… почти.
Я сообщил Мишке достаточно скудную информацию: и Димка, и Пашка Широков уже женились; Димка работает строительным альпинистом, Пашка — в фотосалоне.
— А Серж? О нем слышно что-нибудь?
— Нет.
А Олька? — подсказал мне голос в голове. — Что о ней слышно, Макс? Что ты знаешь о ней? Что ты знаешь?..
«Что я знаю? Черт возьми, а почему я, собственно, так уверен, что это она лежала в катафалке?.. Но кто кроме нее мог там лежать? Только она… Да, я знаю, что Олька умерла».
Теперь.
«О Боже, да она умерла еще пятнадцать лет назад!..
Нет же, это произошло совсем недавно… Но как это возможно? Как она могла умереть только теперь? Пять дней назад. Что это значит? Что вообще происходило все эти годы?.. Не понимаю… Совершенно не понимаю…»
Мне ничего неизвестно о ней. Ничего — это действительно так. Все это только разорванные, случайные воспоминания. Кадры, заслоняющие взгляд. «Но как же быть с тем, что ты видел и замечал весь сегодняшний день?»
Это тоже разорванные воспоминания. Возвращающиеся.
— Тебе, наверное, неприятно вспоминать обо всем, что было? — сказал Мишка. — И больно?
Я посмотрел на него — не так, как если бы он угадал, что творится у меня в голове; я продолжал держать на лице неизменную маску спокойствия; произнес:
— Мне кажется, детство было счастливейшей порой моей жизни.
Это не было ответом на вопрос; зато я говорил абсолютно искренне.
— Это правда?.. Даже не смотря на…
— Даже не смотря на то, что случилось с Олькой, — произнес я беспощадно.
(Беспощадно — для него?
Для нас обоих).
В глазах Мишки скользнул страх; и неловкость.
Я прибавил:
— Так что ты был прав, Миш. Ты говорил мне, что я буду вспоминать о детстве, как о счастливом и первородном этапе своей жизни. Помнишь? Когда я украл вкладыш у Сержа.
Лицо Мишки прояснилось.
— Да, что-то такое помню… но не так, наверное, отчетливо, как ты. Это неважно. Я и сам… я, знаешь ли, чувствую то же самое. Почему так выходит? Я не могу объяснить. Так у всех людей.
— Вот и тогда ты тоже это сказал. И поначалу я не придал твоим словам никакого значения.
— Люди забывают боль — наверное, поэтому.
«Нет, не поэтому, — сказал я про себя, — я люблю свое детство — счастливое детство — не забыв боль».
— Или же, — продолжал Мишка, — она стирается чем-то другим, живительным, светлым…
— Те эпизоды, в которых я испытал боль, ныне существуют в живительном свете — это ты правильно сказал. Радуешься тому, что они просто были, эти счастливые моменты детства.
«Кадры. Промельки», — вертелось у меня на языке; но я так и не озвучил.
— Но боль, — продолжал я, — она остается. Отдельно или перемещается в те моменты детства, где ее, на самом деле, не было. Это воображение прошлого.
— Возможно, ты и прав. Это удивительно!
После Мишка, наконец, принялся вспоминать эпизоды детства.
— Сколько тогда я наизобретал всего! Помнишь? Государство какое-то я там старался организовать.
Я внимательно вглядывался в Мишкино лицо. Я помнил, в какой экстаз он пришел десять лет назад, когда узнал, что в моем романе воплощалась его теория государства. Сейчас на Мишкином лице — только светлые, спокойные воспоминания; в глазах — небольшая, пьяная сонливость.
Но все же теперь он с самого начала припомнил именно теорию государства.
— Какое-то государство, Миш? Это была лучшая из твоих идей, — я произнес это со значением; и с подлинным уважением, — знаешь, что мне теперь кажется — когда я вспоминаю о твоей теории государства? Помнишь, как ты однажды вечером излагал положения теории в Олькином домике? Ты тогда только записал их в тетрадь и позвал всех нас на обсуждение. Вот мне теперь кажется, в тот вечер я стал взрослым. Не потому, что ты сказал мне, что конечный результат твоей теории — тропический остров из «Midnight heat», на котором я так мечтал жить… ты ведь помнишь «Midnight heat», Миш?
— Да, помню. Конечно, помню.
— О тропическом острове ты сказал позже, и это, скорее, напротив, вернуло меня в детство и в игру — снова…
…еще на некоторое время. Это было в лесу, на следующий день. А потом мы потеряли дядю Вадика, а потом… появились Предвестники табора — они подтвердили уход детства.
Чемоданчики, с которыми великаны пересекали поляну, — великаны уносили багаж моего детства.
Я продолжал:
— Тогда, в Олькином домике, именно в тот вечер… Боже, это был самый важный вечер — когда я стал взрослым. Потому что твоя теория оказалась чем-то таким, ради чего стоило повзрослеть; то, что стоило воплотить в жизнь по-настоящему. Она была призвана изменить мир, а ради этого действительно стоит взрослеть и двигаться вперед. Не к раю, нет. Рая мы никогда не отыщем в этой жизни. Просто двигаться вперед, а не плыть по унылым водам.
— Унылым водам? — переспросил Мишка.
Я, однако, не стал пояснять; я понял, что все же начинаю терять спокойствие, и принялся наблюдать, насильно и внимательно, как в плафоне, справа за Мишкиным плечом, фиолетовый цвет, оседая на дно, уступал место изумруду — медленно, медленно… в какую-то долю секунды я заметил оттенок аквамарина; затем бирюзы.