А автор при этом становится другим?.. Я недавно перечитала твое эссе «Под знаком карнавала». Там есть некая фраза, о том, что в твоем «небезоблачном» существовании в Израиле тебя держит на плаву ощущение карнавала, ощущение себя — на карнавале. Это ведь тоже — поглощение информации, насыщение ею в толкотне людской, среди множества лиц и персонажей… Но на карнавале нельзя без маски.
Да, конечно. Маска всегда на карнавале была не только игрой, но и необходимой защитой, условием высвобождения личности. Это вообще моя любимая тема: маска, как авторский прием. Кстати, самыми изысканными и дорогими масками на венецианском карнавале были заказанные знатными жителями Венеции маски с изображением лица заказчика. Понимаешь? Какая-нибудь знатная венецианка держала на длинной ручке перед своим лицом именную маску, в точности повторяющую ее же лицо. В этом есть некий сакральный смысл — когда перед собой ты выставляешь себя же — застывший неизменный слепок. Дубль лица. Двойник-представитель…
Как в романе «Вот идет Мессия». Там целых две героини, и обе — конечно, ты.
И обе, конечно же, НЕ я. Хотя некоторые приметы, некоторые детали моей жизни там, конечно, есть. Врубель говорил: «Ты можешь писать совсем фантастическую картину, но пуговица — хотя бы пуговица! — должна быть абсолютно реальной». Скажем так: пуговицы, причем, крепко пришитые в несколько рядов, явно срезаны с моего костюма. Но весь покрой платья — иной… Для другой модели, другой женщины. Да, меня вообще страшно интригует этот прием. Понимаешь, наше мучительное время, требующее от человека подчас совершенно противоположных реакций, невозможно полно отобразить без некоего оппонента — возражающего, противостоящего, резонерствующего… Кроме того, «уход за ширму» — это вообще качество моего характера, если только я не имею дело с очень близким мне человеком.
Я лично на себе когда-то это испытала — сопротивление всякому, кто незваным гостем пытается проникнуть на ее Терра Инкогнита. Мы росли в одном городе. В 16 лет, опубликовав свой первый рассказ в популярнейшем тогда журнале «Юность», Дина сразу стала нашей ташкентской знаменитостью… Я восхищалась ее рассказами, потому что, судя по ним, она была не только одаренным, но и очень открытым человеком. На основании этого опрометчивого заключения я решила, что непременно должна познакомиться с Диной. Она тогда училась в специальной музыкальной школе при консерватории, а я — в музыкальном училище. У нас было много общих знакомых, и вот, я решила, что если уж мы «люди одного круга», я могу с ней встретиться запросто, не ища специальных поводов для знакомства. «А что? — думала я — Нам очень даже есть о чем поговорить. И мы наверняка понравимся друг другу». «В конце-концов, — убеждала я сама себя, — приезжали же дворяне к своим соседям, просто представлялись, а дальше общались себе как ни в чем не бывало».
И вот я пришла в ее школу. По лестницам сновали чопорные девицы в коричневых формах и коричневых же чулках (в этом элитном спецзаведении были полувоенные порядки). Моя подружка толкнула меня локтем и прошептала: «Вот твоя Рубина по лестнице спускается». Я увидела смуглую, худенькую, похожую на испанку, девочку.
«Кто тут меня спрашивал?» — довольно недружелюбно и совсем не «по-дворянски», спросила она.
«Ну, я,» — неожиданно оробев, выдавила я.
«Ну, и что тебе нужно?»
«Да ничего» — и, ощущая каждой клеткой своего тела, что тут никто не рад моему визиту, попятилась, поскользнулась на лестнице и свалилась под смешки пробегавших первоклашек…
…А подружились мы через несколько лет, когда обе уже учились в консерватории. Просто как-то случайно встретились в курилке под лестницей. Нас кто-то представил, и я сказала, что мы уже знакомы. Под хохот окружающих я в лицах поведала грустную историю нашей встречи, а Дина, которая, между прочим, смеялась громче других, заявила, что я все выдумала, потому что она человек, на самом деле, «мягкий и пушистый»…
Мы уже вроде все про тебя знаем: про домашних, о которых ты писала во многих своих рассказах и повестях. Даже про своего пса Кондрата ты написала в замечательном, на мой взгляд, эссе «Я и ты под персиковыми облаками». И, тем не менее, мне кажется, что есть области жизни, которых ты в своей прозе никогда не касаешься. Каких именно тем ты стараешься избегать?
Прежде я хочу тебя поправить насчет этого «знаем-знаем все про вас». Это тоже обманка. Представление героев моих повестей, романов, рассказов, совпадающих по именам и статусу с моими близкими, еще не есть приглашение в мою реальную жизнь. Существует уйма вещей, которые я предпочитаю не выставлять на обозрение. Есть темы, болезненно для меня важные, — например, тема вины, — с которыми я предпочитаю расправляться при помощи «посторонних» героев, которые выглядят совершенно «сочиненными» — как героиня в «Высокой воде венецианцев».
То есть творчество — как способ избавиться от собственных комплексов, проблем и переживаний?
Это способ жизни любого писателя.
А вот на какую тему ты бы ни с кем никогда бы не разговаривала?
Я в своих текстах практически никогда не касаюсь интимных сфер своей жизни, — то, что любят делать многие писатели. Я и в быту, с близкими, достаточно закрытый человек. Темы, на которые иногда со мной беседует дочь, бывают для меня причиной некоторой оторопелости. Я со своей мамой никогда эти темы не обсуждала.
А ты поддерживаешь эти разговоры?
Смущенно поддерживаю. Потому что уклоняться от ответов было бы нечестно. В конце концов, это моя дочь, и я хочу, чтобы она оставалась близким мне человеком.
Просто она выросла в Израиле, а там принято свободно обмениваться мнениями по любой, самой интимной теме. Там на уроках все это обсуждают. Вообще, все очень открыто и даже превращено в игру. Например, прощаясь с Евой перед нашим отъездом в Москву, одноклассники подарили ей брелок: резиновую пищалку в форме карикатурного мужского члена. Я спросила:
— Ты собираешься с этим прийти в новый класс, в новую школу?
— Конечно! — ответила она весело.
— Ты сошла с ума, — сказала я.
При этом разговоре присутствовал Игорь Губерман, который не замедлил вставить:
— А, по-моему, замечательно и правильно! И учительницам давно уже пора познакомиться с этим предметом.
Вообще, поразительно — как эти новые люди смелы, раскованны в общении и главное — как свободно они называют все своими именами. Но это еще и особенность языка. Иврит — очень смысловой язык. Он не любит туманностей.
То, что жизнь влияет на литературу — это понятно, собственно, литература — порождение реальности. Но влияют ли твои собственные произведения на твою жизнь?
Еще как! У меня даже есть эссе на эту тему — «Послесловие к сюжету»… Конечно, влияют. Убеждена, что этот мир создавался определенным замыслом и, соответственно, внутри этого замысла существует бесчисленное многообразие ходов и поворотов, мистических переплетений тем. Более того, мне кажется, все литературные произведения — которые только еще должны быть написаны — уже существуют. Часто испытываю ощущение, что я не сочиняю то или иное слово или эпизод, а угадываю, нащупываю то, что уже написано.
Я хотела спросить еще вот о чем. В «Высокой воде венецианцев» твоя героиня — ты или, допустим, не совсем ты, — смертельно больна, в романе «Вот идет Мессия» собственный сын тебя убивает. Ты сама утверждаешь, что слово материально. Не боишься ли ты привести в действие некий таинственный механизм? Тебе не страшно?
Очень страшно. Очень. Когда писала «Венецианцев», просто тряслась от ужаса. Была уверена, что заболею, потому что проживаю всю историю так осязательно! Очень вживаюсь в шкуру героя, в любое его физическое состояние. Могу сильно вспотеть, если пишу о жаре, даже если дело происходит зимой, в моей холодной иерусалимской квартире. Могу, наоборот, замерзнуть жарким израильским летом, если пишу — как герой ждал кого-то на остановке в мороз. Я вообще очень внушаема моими собственными героями. Всегда обливаюсь слезами в особо патетических местах собственных сочинений, притом, что в жизни насмешлива и абсолютно не слезлива. Пишу и реву белугой. Очень смешно, согласись… Просто мои герои для меня (во время работы над вещью) — гораздо более реальны, чем любой живой натуральный человек со своими идиотскими проблемами…
…Переезды, эмиграция, путешествия тобой сполна описаны. А описаний уюта оседлой жизни, кажется, нет. Каким тебе представляется уют? И было ли вообще в твоей жизни место уюту? И будет ли?
Ну, насчет того, что будет — этим распоряжается ведомство небесной канцелярии, нам сие неизвестно. В прошлом и настоящем до уюта далеко. Во всяком случае, до такого уюта, каким я себе его представляю. Знаешь каким? — не удивляйся: викторианским уютом старой Англии Агаты Кристи, в которой, кстати, я никогда не была. Чтобы — огонь в камине, горячий пунш, халат, теплые тапочки и вязание на длинных спицах. И — никакой писанины. Теперь ты понимаешь, насколько далека я вообще от всего того, что считаю уютом? Даже в моем воображении это понятие абсолютно, ни одной деталью не монтируется с моей жизнью… Я живу в Иудейской пустыне с ее изматывающими слух хриплыми ветрами, в одной из самых напряженных и тревожных стран, вблизи от Иерусалима — города, тысячелетиями пронизанного высоким и страстным неуютом.