— Какое сегодня число?
— 15-е, месье, — учтиво ответил гарсон.
— 15-е… чего?
— 15-е августа, месье, — чуть подняв бровь, ответил гарсон.
— А где мы? — спросил Сашка, и в этот момент как бы увидел себя и Веру со стороны, как их видит этот молодой человек. Он вдруг ясно увидел себя, одновременно испытывая странную слабость и остраненную ясность.
Гарсон глухо пробормотал название городка…
И тогда Сашка понял, что обречен задать следующий вопрос, даже, если официант сочтет его сумасшедшим. Тихо он спросил, глядя в глаза молодому человеку:
— А кто мы? — понимая, что в данную минуту тот ответит на этот вопрос точнее, чем он сам.
И если уж идти дальше по пути размышления о нас, — свидетелях и экспонатах, говорящих зародышах уникальной эпохи, заспиртованных в ее словесном растворе, — о времени и пространстве, то возникает следующая мысль: а вдруг околоплодные воды гигантских мировых пространств были необходимы душе художника, вдруг именно отчуждение, отсутствие, отстраненность от близких душ целительны и благоприятны для творчества? Истончается толща расстояния. Нет магии преодоления даже глубины звуковых границ, этих телефонных помех, этого таинственного полета звука в трудных переговорах из страны в страну… Тотальная девальвация усилий по преодолению сущностей.
Вот что меня занимает: когда исчезнет последнее преодоление — что останется художнику?
Кстати, еще об эмиграции и о питательном чувстве тоски по России. Какого черта, подумала я тут недавно, при чем тут Россия, когда я выросла, сформировалась и прожила тридцать лет в Азии, которая на излете девятнадцатого и почти все двадцатое столетия входила в состав некой мимолетной империи, а потом выскользнула из нее и вернулась на круги своя. Что связывает меня с Россией, кроме нескольких лет жизни в Москве и русского языка, который как рыболовный крючок, навеки рассек мне губы?
Ну, Дина, Ташкент нашей молодости был городом явного доминирования русской культуры.
Вы правы и не правы. Русской да не русской… Правы в том, что Ташкент всегда (в советскую эпоху) был городом, где преобладало русскоязычное население. (Но и это — весьма приблизительная правда: и татары, и армяне, и греки, и корейцы ташкентские русским языком владели, и очень хорошо, но сплошь да рядом дома, в семье говорили на родном языке. Так что «русскоязычность» эта весьма половинчата). Многие евреи дома говорили на идиш. Например, мои бабка с дедом… Ташкент был Вавилоном, той самой чудесной «провинцией у моря», южной колонией, где выживать было и легче, и унизительней. Разговор не на два абзаца, я об этом сейчас роман пишу.
География, климат, национальное окружение во многом формирует психологию человека.
Детали, обиходные мелочи, привычки и уклад местности — формуют нас, как глину. Конечно, учились мы в русских школах, на русском языке. Но российские ребята на тетрадках пририсовывали трубки и кепки Лермонтову, Пушкину и Тургеневу, а мы — Фуркату, Низами и Навои. Разница?
Российские дети какие считалочки выпевали? «На златом крыльце сидели…». А мы:
«Дэвушка, дэвушка, какой ты красывый:
Палавына красный нос, палавына сыный.
Дэвушка, дэвушка, какой ты хароший:
У нас есть адын ишак, на тибя пахожий!»
Когда первая моя повесть была напечатана в московском журнале и проиллюстрирована московским художником, я была шокирована тем, что на рисунке, за спиной бегущей героини, над магазином художник нарисовал надпись: «Овощи-фрукты», что было неправдой в моем восприятии: над магазином должно быть написано: «Сабзавот ва мевалар». Вот вам и русскоязычность нашего сознания. Вот вам и доминирование русской культуры.
Но почему сейчас мне легче, чем многим, произносить всегда сакраментальное слово «еврей»? Потому что выросла я в разноязыкой и пестроплеменной колонии великой империи, где Цезарь был далеко и высоко, а пузатый наместник близко, а потому был более понятным и менее страшным. На нас Рим не давил так сильно. Вернее, давил, но по-другому. Недаром многие ссыльные, отбыв свои сроки под Беговатом, под Ургенчем, — оставались доживать в Ташкенте. С одной стороны — большой город с изрядной долей культурного русского населения, с другой стороны: тепло, солнце… и чу-уточку больше воздуха, чем в столицах.
Увы, — прежнего Ташкента больше нет…
А что прежнее — есть?
Как — что? Человек со всеми его потрохами: любовью, одиночеством, беспокойством, тщеславием, желанием бежать до горизонта, высунув язык, ужасом перед надвигающейся смертью, жаждой счастья, — человек, не изменившийся ни на йоту в главных, кардинальных своих параметрах. Так что, мы не в проигрыше. Мы даже в прибыли: основное наше с вами писательское хозяйство осталось, слава Богу, при нас.
Беседовал с Диной Рубиной Александр Мелихов
Хоб рахмонэс — будь милостив (иврит).
Мизрах — презрительная кличка восточного еврея.
Шабат — это суббота, святой день у иудеев.
Олим — новые репатрианты (букв. «поднявшиеся») (иврит).
«Досы» — презрительная кличка ультраортодоксов.
Джинджи — рыжий.
«Слушай, Израиль! Господь Бог наш, Господь един!» (иврит).
Ишув — поселение (иврит).
Егудим — евреи (иврит).
Хуц ми Тора эйн лану клюм! — Нет у нас ничего, кроме Торы! (иврит).
Ие-е-еш!! — (букв.) есть! — вопль радости.
«Коэлет» — «Экклезиаст».
Иешуа Бин-Нун — Иисус Навин (иврит).
Чек «дахуй» — отложенный чек.
Эль-Кудс — арабское название Иерусалима.