А как вы относитесь к феминистским идеям, в обоих вариантах — радикальном и смягченном? Согласно первому — все представления о женщинах, бытующие в западной культуре (в том числе «миф красоты»), созданы мужчинами для эксплуатации противоположного пола. Согласно второму — с мужчинами все же можно поладить, ведя методичную борьбу за свои права и настаивая на уникальности женской доли.
К феминизму я отношусь плохо в любой его ипостаси, потому что являюсь женщиной — до мозга костей. Потому что нежно люблю мужчин, всю жизнь преданно дружу с ними, очень их жалею за слабости и знаю, что достижение любой цели (я имею в виду современное общество, конечно, а не первобытнообщинный строй) зависит от цельности характера и масштаба таланта человека, а не от его пола. Мужчина — мой отец, мой брат, мой муж и мой сын, — с какой стати я стану с ним бороться? Я всегда ускользаю от любых феминистских «тусовок». Когда однажды мне предложили опубликовать рассказ в каком-то феминистском сборнике, я ответила: «Девочки, не могу, совесть не велит: уж очень мужиков люблю».
Но положение, например, писателя-женщины явно сложнее, чем писателя-мужчины, ведь муж и дети требуют массы времени, и до сочинительства, вероятно, подчас руки не доходят. У вас, к счастью, нормальная семья, и при этом вы много пишете. Как вам удается это совмещать?
Вы как-то странно говорите — «руки не доходят»… Бог с вами, ведь профессия литератора — это работа, а не вышивание. Это тяжелый многочасовой труд, подчас изнуряющий, огромная психофизическая нагрузка, вам это любой психоневролог скажет… Можете ли вы представить, чтобы женщина-врач или женщина-биолог заявила бы, что делать свою работу у нее «руки не доходят»? Извините, а встать в шесть утра и на работе быть в полвосьмого, и чтобы отпуск — две недели раз в году? Почему вам кажется, что «сочинительство» — это нечто такое, что надо «совмещать» с семьей, с мужем и детьми? Со стиркой там, глажкой, готовкой, с чем еще… с выпеканием пирогов? Сочинительство — это образ жизни, образ мышления, это тяжкие вериги, это рабство на галерах!.. А пирогов я не пеку, муж у меня — художник, и как творческая личность вполне существует автономно, никакой «массы времени» он от меня не требует, потому что на собственной шкуре знает — что такое творчество. Дети писательские — это правда — всегда несчастны, судьба у них такая. Писательскому ребенку в детстве говорят: «я возьму тебя с собой, если всю дорогу ты будешь молчать» — не потому, что мама — сволочь, а потому, что не может она отвинтить себе голову и выбросить ее в окно. Мое воспитание сына в детстве сводилось к двум фразам:
— Дима, не скачи по дивану, он старый, — и:
— Дима, не скачи по дивану, он новый.
(У нас действительно сначала был диван ветхий до неприличия, потом — новый, всеми оберегаемый).
А у моей подруги, известной поэтессы, — умная, сдержанная и воспитанная дочь. Когда мать спрашивают — как удалось ей воспитать такую замечательную дочь, она отвечает: — «Попустительство, попустительство, попустительство…»
Зато эти заброшенные дети имеют кое-какие другие преимущества перед детьми с нормальными родителями. Неудобно даже говорить — какие. Например, постоянно видят в своем доме разных неслабых людей, о которых потом — как, многие такие, вот, повзрослевшие дети (Алексей Баталов, например, или Михаил Ардов) — могут написать воспоминания, и дышат чуть-чуть другим воздухом, и слышат чуть-чуть другие разговоры, что тоже худо-бедно формирует личность не меньше, чем поездка с родителями в «Диснейленд». Тот же французский писатель, Жан Бло, рассказывал: — «В детстве отец часто брал меня с собой в кафе, где встречался с какими-то своими приятелями, взрослыми дядями. Я же страшно там скучал, очень-очень скучал… И лишь потом я понял, что то были Бунин, Набоков, Алданов, Мережковский… А тогда я скучал…»
Я к чему все это говорю? К тому, что искусство — штука жестокая, это не развлечение, не рукоделье, это то, что сжирает вашу жизнь без остатка, вместе с вашей семьей, детьми, домашними животными и прочими обстоятельствами.
Европейская женщина, вы всю жизнь живете на Востоке — сначала в Ташкенте, теперь вот — под Иерусалимом. Это судьба? Как бы вы охарактеризовали сходство и различия этих восточных земель?
Я отнюдь не всю жизнь жила на Востоке, довольно много лет я жила в Москве, собственно, оттуда и уехала в Израиль… Знаете, все-таки не стоит путать Среднюю Азию со здешними местами. Это распространенное и глубокое заблуждение, продиктованное первым впечатлением от израильского солнца и золотого купола мечети Омара… Нет, здесь — Средиземноморье, Левант… это совершенно другие пространства, другое мироощущение, другие принципы отношения к жизни, другое отношение к женщине (!). Разумеется, я говорю не об арабском обществе, где и по сей день многоженство — явление распространенное. Я говорю об израильтянах. К тому же не стоит забывать, что эту страну строили выходцы из России, Белоруссии, Польши, Германии. Вообще, до приезда в Израиль евреев из стран арабского Востока к женщине здесь обращались, как известно, — «пани».
В своих книгах вы нередко выводите в юмористических или памфлетных тонах известных персонажей здешней среды обитания, не заботясь даже о том, чтобы придумать для них менее прозрачные псевдонимы. Часто ли на вас обижаются прототипы и как складываются дальнейшие, нелитературные отношения с ними?
По-видимому, я произвожу впечатление акына, который пишет, что видит. Это заблуждение, в которое я намеренно ввожу читателя. На самом деле мало из того, что я пишу, происходит в жизни буквально. Иллюзия факта как авторский прием. Искусство — как побег от личного чувства. Типажи — да, почти всегда черпаю из жизни. Но действия их, коллизии, диалоги — сочиненные. Мои домашние уже даже и не спрашивают — «А когда это было?» или «Когда это я такое сказал?!». Они смиренно влачат ярмо литературных персонажей, доля такая.
Знаете, я ведь себя ощущаю человеком мастеровым. У меня отец — художник, муж — художник, сама я семнадцать лет отдала одному из каторжных искусств — музыке. Я с детства привыкла относиться к искусству как к весьма вещественному и тяжелому труду. Выросла среди подрамников, рам, мольбертов, холстов, среди плотницких инструментов, при помощи которых эти подрамники сбиваются… Я боготворю материал, уверена, что подлинное искусство всегда рождается из материала — неважно, что он собой представляет — крошево прошлой жизни, сегодняшний день с его каруселью лиц, жестов, обрывков диалогов — все это материал для литературы. Глина, из которой лепится литературный Голем. Только писатель может заставить реальность повернуться значимой стороной. Сервантес, кажется, писал — истории вымышленные только тогда хороши и увлекательны, когда они приближаются к правде или просто правдоподобны… А Малларме утверждал, что мир существует, чтобы войти в книгу.
И тут в процессе работы важно не испугаться будущего столкновения прототипа с персонажем, не стать жертвой своей недоговоренности, осторожности, так называемой «воспитанности», деликатности общечеловеческой. Художник — роженица, излишняя стыдливость может стоить литературному ребенку жизни. Зощенко говорил, что страх писателя грозит потерей квалификации. Говорил он это, имея в виду несколько иной смысл, политический, но писателя подстерегает множество опасностей, и та, о которой я говорю, — не из последних. Вообще, по жизни писателю требуется мужество самых разных сортов. В том числе надо быть готовым к тому, что от тебя могут отвернуться близкие, что, в конце концов, ты останешься одиноким, как желтый огурец в осеннем поле.
Вспоминаю, как недавно, на презентацию в Питере книги Саши Окуня и Игоря Губермана приехал их давний друг, давно уже американец, известный фотограф Саша Костомаров, кстати, один из персонажей книги. После вечера все собрались за небольшим фуршетом. Саша Окунь поднял тост «за одного из героев книги, который, ради дружбы специально приехал из Америки». Костомаров сказал — «Я, конечно, выведен в этой книге полным мудаком», на что Губерман заметил — «Что ты, старик, у нас же книжка не реалистическая!»
Я еще не самый злостный пример «пользователя всего живого». Например, Гашек использовал типажи своих друзей и знакомых под их же именами, приписывая им, конечно же, все, что считал нужным, создавая вторую реальность (суть творчества). Однажды какой-то его приятель, переводчик, сказал ему: ты можешь писать обо мне все, что угодно. Можешь даже написать, что я — горький пьяница, но не приписывай мне того, что я не говорил. Гашек тут же написал (я передаю по смыслу, не дословно): «Мой приятель такой-то просил меня не приписывать ему чужих мыслей. Но у него своих мыслей никогда и не было. Всю жизнь он переводит мысли великих — Гомера, Платона, Аристотеля, — которые и пересказывает собутыльникам в пивной, когда напивается, как свинья. Правда, о том, что он напивается, как свинья, он мне позволил писать».