Почему же граната не взорвалась? Вдруг я услышала его. Он вышел на дорогу.
«Герра! Прости. Пойдем», – простонал он, запыхавшись.
Я осторожно высунулась из-за утеса и увидела: он стоит посреди шоссе без ружья. Я стала отступать вверх по скале и взяла в руку булыжник. Только сейчас я почувствовала, что у меня болит нога.
«Где ружье?»
«Оно… там, внизу. Я… Герра, давай помиримся».
Голос был пьяным-пьяным и вскоре потонул в шуме автомобиля, раздающемся из-за крутой горки позади него. Через миг на грунтовой дороге показался маленький горбатый «Сааб». Байринг развернулся и отошел на обочину, а автомобиль остановился рядом с ним. Бодрый молодой мужской голос спросил про охотничьи домики. Я воспользовалась моментом и проскользнула через дорогу в сторону дома. Байринг проводил меня взглядом, одновременно отвечая парню что-то насчет выборов. Ружье я нашла возле дома, вооружилась и зашла за дом с другой стороны. У меня за спиной автомобиль развернулся и снова исчез за горкой. Течение на море ослабло, и от этого приливная полоса сделалась широкой: самые дальние камни были мокро-темными, и на заливе – серебристо-белый штиль. Здесь царила дивная, как сон, июньская ночь у Глуби, увенчанная хромово-ясной Холодной лагуной – Кальдалоун.
«Герра!»
Я обернулась и ненадолго остановилась; казалось, я неуязвима с ружьем в руках, в синем моряцком свитере и в клетчатых пижамных штанах. Он спустился с дороги, прошагал мимо дома, медленно подошел. Скоро он будет на расстоянии выстрела от меня.
«Герра, – спокойно и взвешенно произнес он. – Прости, давай помиримся. Не веди себя так».
Я подняла ружье, угрожая, но руки жутко тряслись.
«В нем патроны кончились, – сказал он уверенным в себе тоном и протянул мне руку, приближаясь. – Герра, я возьму его».
Я опустила оружие, но не выпустила из рук, и стала отступать от него на взморье, гремя галькой. Он – за мной. Я развернулась, взялась двумя руками за ствол, как следует размахнулась и зашвырнула ружье как можно дальше. Оно булькнуло на тихой глади и скрылось в глубине. Тотчас я ощутила лапищу на своем плече и крик в ушах:
«Ты что ваще сделала, а?!»
Он молниеносно развернул меня и отвесил мне тумака сжатым кулаком. Удар пришелся под ноздрю. Я упала, постаралась не потерять сознание, быстро встала на четвереньки и выплюнула выбитые зубы. Кровь обдала камни. Он продолжал махать кулаками, но я успела вывернуться и, спотыкаясь, ретироваться на косу на взморье, усеянную большими валунами. Я два раза сильно ушиблась о камень, но поднялась на ноги и во второй раз схватила в руку булыжник. Вскоре я дошла до края и стояла там, словно умирающий, которому дана еще одна мысль. Впереди меня была смерть, за спиной – Глубь. Он шагал вперед по косе, сутулый угрюмец в сапогах, со сжатыми кулаками и бычьим сопением. Но когда он приблизился ко мне примерно на длину лодки, он поскользнулся на мокром камне, а затылком ударился о другой, и остался лежать без движения. Я ждала долго. Как долго? Минуту? Полчаса? Затем осторожно приблизилась к нему. Однако из головы сочилась кровь. Он погиб? Мой возлюбленный умер?
Я склонилась над ним. И тут он вдруг что-то пробормотал, затем открыл один глаз и поднял правую руку. Я так испугалась, что выкинула на него камень, – а я-то уже совсем забыла, что он у меня в руке! Он упал ему на голову, возле переносицы, с легким стуком.
Мне стало так не по себе, что я кинулась к нему и стала пытаться возвратить его к жизни, хлопая, гладя по щекам, лепеча о любви, – у меня еще оставалось несколько капелек любви. Но все напрасно. Он был мертв.
Я похлопала его по груди, словно нервнобольного, но потом заметила измазанный в крови морской камень и зашвырнула его в воду. И потом стояла на краю косы, словно человек-маяк, смотрела на Глубь и дальше, на Кальдалоун, и ощущала, что я сильная, что я холодная, что я – это я, что я победительница, что я женщина. Я убила мужчину. Этого ощущения хватило на полчаса, а потом мне стало холодно, и я отправилась обратно, перешагнув через него, пошла в дом и позвонила в Исафьорд. Они сказали, что приедут в течение двух часов, на «скорой помощи». Значит, я в конце концов вызвала машину и для него – el hombre. Я опустилась на диван и допила из бутылки, открыла другую, курила сигареты до тех пор, пока сломанный зуб не перестал кровоточить, – и наконец включила радио.
Предвыборные бдения еще не закончились, было пять часов. Я включила на середине разговора: журналистка спрашивала только что избранного президента: считает ли она это важным достижением в борьбе за равноправие? Редко когда голос Вигдис Финнбогадоттир звучал так же гордо:
«Да, именно так я и считаю».
И только тогда я сломалась и заплакала.
Я проплакала четыре недели, пролежала в постели весь июль: не человек – руины. Но это была не вдовья скорбь и не муки совести убийцы. Не всю ли мою жизнь я оплакивала? Йоун с Глинистой речки, вечная ему память, пришел присмотреть за мной. Телефона у него не было, но он был всегда на связи с правдой и со временем – этой двоицей, тикающей во всех скалах страны, всем до ступной и kostenlos[237].Такими они были – жители Глуби. Им были не нужны телефонные линии, потому что у них был свой, внутренний, телефон.
Йоун всегда приходил ко мне, когда мне было очень плохо. Дважды стучался, а потом заходил, в своих беззвучных галошах, трансцендентальный человек, пахнущий полиролью, с варикозными щеками и носом, а в остальном бледный, с длинной верхней губой и зубами, как у овцы. Он никогда ни о чем не спрашивал, а сидел со мной, пока чайник на плите вовсю работал. Затем он оставлял на ночном столике горячую чашку с логотипом «Мельроузес» на промокшей веревочке. Его называли Йоун Рухнувший-с-печки из-за того, что он так медленно двигался и так нескоро отвечал на вопросы. Если его спрашивали осенью, ответ приходил к весне: «По-моему, я был прав: у нее отчество все-таки Йосефсдоттир». Голос был очень четкий, слегка похожий на женский.
Про покойного я рассказала только, что он напился и дебоширил. А у него с Дерриком в Исафьорде никого не было. В те времена все было так по-удобному примитивно. Никто не стал прочесывать залив, ища ружье и окровавленный камень. Никто не представил отчет со вскрытия и не потребовал ответа. Местные знали Байринга, знали, откуда он и какой он. А убила ли его я – я и сама, конечно же, не ведаю. Почем я знаю – может, он уже до того был при смерти.
Когда женщина убивает мужчину, а мужчина женщину?
И все же я выползла в Болунгарвик, чтобы похоронить моего охламона. А пастор из Глуби был знаменитым на всю страну похоронщиком, покойники были ему в радость, а своей задачей он считал – спровадить как можно больше прихожан в царствие небесное; но он был знаменит еще и тем, что не уходил от вдовы, пока не опустошал в ее доме все бутылки, так что я обратилась в другое место. И мы сидели там: десять женщин и двое мальчишек вокруг белого гроба. Экипаж «Веста» послал радиограмму. Дочь Лилья горько плакала. Папа написал по нему некролог в «Моргюнбладид», а ведь он с ним встречался всего два раза. Они с мамой забрали мальчиков в Рейкьявик на пару недель, пока я лежала в слезной горячке.
В конце концов мне пришлось-таки подняться на ноги, потому что лето уже вот-вот должно было превратиться в осень. Оули и Магги вернулись на Западные фьорды, и с их помощью мне удалось заготовить достаточно сена на зиму для пятнадцати овечишек, которые стали единственным утешением моей душе; когда в школах начались занятия и я вновь осталась одна. Уж если что-то и впрямь полезно для души, то это уход за живностью.
Пришла зима, и жизнь стала такой пленительно простой. Я вставала с рассветом, а значит – все время сегодня на минуту позже, чем вчера. Обихаживала овец, кормила саму себя завтраком, бралась за книгу. Баловалась изготовлением кровяных колбас и варила себе мясной суп, которого хватало на десять дней. Не мыла посуду целый месяц. Часов в семь-в шесть-в пять дневной свет кончался, и я пинком заводила динамо-машинку. Вечерами я лежала в кровати и слушала архитектора Йоуна Харальдссона, говорившего «О природе и погоде», или Бьерна Т. Бьернсона в его передаче «Горное эхо»[238]. А иногда просто лежала, позволяя мыслям бродить, возвращаясь к Бобу с его штуками, на остров Амрум и в родные края, в старый «Домик Гюнны». Из-за шума мотора и крошечных размеров комнаты у меня часто возникало ощущение, что я в каюте на борту корабля, плывущего в глубь самого длинного фьорда в Исландии, в тихую воду.
Телефон молчал неделями, что было очень любезно с его стороны, только мама, царствие ей небесное, пару раз звонила, чтобы проверить, в состоянии ли я сказать «алло», и передать столичные новости. Тетя Лоне Банг-Банг стала отмечать свое восьмидесятилетие, а папины братья и сестры, те, которые были еще живы, не захотели идти туда, куда она не пригласила его. Через некоторое время после смерти бабушки Георгии в сентябре 1958 года певица затеяла переезд в Исландию и в эту пору жила в актерском подвале в Рейкьявике, где чтила память президента и учила саму Бьорк и другую молодую поросль пению и умению держать себя на сцене, а немногочисленной столичной элите позволяла в свою честь складывать губки бантиком и танцевать менуэт. Это было что-то с чем-то.