Характерен и не лишен пикантного оттенка разговор, якобы записанный Беттиной фон Арним. Разговор этот состоялся вскоре после расквартирования во Франкфурте французских солдат. Госпожа советница получила на постой молодого офицера, который, видимо, питал к достойной даме сыновнее почтение, за что она едва не подарила свое старое сердце этому „мальчишке-французу“. Лейтенант, как видно, был человеком своеобычным, он принес с собой в дом советницы птицу — сороку, а покидая город, оставил пичугу ей в подарок. Советница не знала, что с ней делать. Беттина повествует:
Советница. Знаешь ли новость? Мой постоялец-француз вчера со мной простился! Не успела я опомниться, как мальчишка бросается мне на шею, целует и говорит: „Vous êtes ma mère!“[53], и плачет, и я тоже не могу удержаться от слез. Видела бы ты эти объятья — уйдет и тотчас обратно, взбежит по лестнице и опять, опять жмет мне руку. И конца бы этому не было, не загреми вдруг барабан. А сегодня утром — прыг-скок! — впархивает сюда этот сокол с букетом незабудок на спине, — теперь эта птица мне всюду нагадит!
Беттина. Ах, госпожа советница, никакой это не сокол.
Советница. Ну, стало быть, орел!
Беттина. И не орел тоже!
Советница. Ну пусть его будет коршун!
Беттина. И вовсе не коршун!
Советница. Значит, кукушка, не воробей же он, в самом деде!
Беттина. Да это сорока.
Советница. Вот и забирай отсюда эту сороку, уноси подальше и не морочь мне голову своими естественнонаучными познаниями, — твоя сорока еще, чего доброго, загадит мне тут весь пол.
Беттина. Но почему же эта сорока теперь моя?
Советница. Да, она твоя! И незабудки тоже возьми себе, на что старой женщине незабудки. Д теперь избавь меня от сороки. Куда мне девать эту птицу?
Беттина. Выпустите ее обратно в лес!
Советница. Вот еще! Теперь, когда она уже такая ученая, все по глазам понимает, что хочешь ей сказать, — взять и выгнать ее обратно в лес?
Беттина. Ну и что? Она сможет обучить других сорок и послать своих апостолов в пустыню, к людям.
Советница. Ах этот французик! Какой у него был чистый, пламенный взор, когда он прощался, — у меня из ума нейдет! Вон там, у окна, стоял он под вечер, когда садилось солнце, смотрел на закат, а когда обернулся, глаза полны были слез. Я говорю: „Поди сюда, мальчик!“, протягиваю ему руку и спрашиваю: „Ты, верно, думаешь сейчас о своей Франции, о своей отчизне?“ „Oui, patrie! — говорит он, — adieu pour jamais!“[54]— говорит он и целует вон ту птицу, которую привез с собой из Франции. Нет, думаю, у этого юноши не солдатская кровь в жилах! Но как только запели вчера: „Marchons, enfants de la patrie!“[55] — ты бы на него поглядела! Вытянулся в струнку, топнул ногой, в глазах огонь, губы дерзко выпячены, как у бога войны. Надел он шлем, а когда сорока вздумала порхнуть ему на голову, сказал: „Non! Non!“[56] — и отогнал ее. Ну, и вот он отбыл! Бедняга Летье, славный паренек! Ты посмотри только на эту птицу, как она прислушивается! Гляди, она выходит из угла, впору подумать, будто она его имя знает! Возьми ее и посади на стол. Эй! Черт побери! Эта бесовка уселась мне на голову! Марш с моего нового чепчика, это тебе не хвост французского фрака!»
Вольфганг Амадей Моцарт, чья душа с детства реяла среди мелодий и гармоний, по-товарищески относился к животным, особенно к своему шпицу. Шпиц принимал участие в творчестве хозяина, в его заботах и треволнениях. Узнав о том, что его невеста Констанция позволила обмерить себе икры — это было в те времена чем-то вроде светской игры, — Моцарт пришел в ревнивую ярость и написал ей:
«Полагаю сие совершенно неподобающим, такие вещи делают сами. Хотелось бы мне, чтобы мой верный шпиц вцепился бы вам в икры, а тому бесстыжему обмеряльщику — в пальцы. У такой собаки больше понятия о том, что прилично!»
Путешествуя, Моцарт всегда справлялся в письмах, как поживают его шпиц Бимперль и его канарейка, и посылал им нежные приветы.
Но случалось ему и отказывать любимому шпицу в надлежащем чутье и понимании. Констанция, давно уже ставшая его женой, написала однажды, что шпиц, по-видимому, одобряет не все сочинения своего хозяина, кое-что он совершенно недвусмысленно критикует. Тогда из Вены пришло недвусмысленное письмо:
«Если шпиц будет еще раз так же громко выть при исполнении тобою на спинете моих композиций, дай ему от моего имени несколько хороших затрещин. Но, бога ради, не подвергай его никаким лишениям!»
Для Жан-Поля животные были необходимыми компаньонами. Он любил их, не противопоставлял людям, однако людям он тоже скидок не делал и никакого предпочтения не отдавал.
Жан-Поль требовал от человека признания равноценности всех созданий, а поскольку добиться этого не мог, то сделал для себя практический вывод: тех, кто приглашал его к себе, он ставил перед выбором — либо пригласить вместе с ним и его животных, либо не ждать его самого. Это не было причудой, желанием позлить людей, это было чувством долга перед презираемыми меньшими братьями. Мораль его была проста: «Имея дело с животными, я могу рассчитывать, что они тем лучше будут относиться ко мне, чем лучше я буду относиться к ним, с людьми же это не так, а часто даже совсем наоборот!» Он настаивал: «Зверей, птиц и собак нельзя приманивать к себе ласковыми уговорами, чтобы потом поймать, — людям не дозволено обманывать доверие- животных». У писателя еще в молодые годы была собака, и, когда ему пришлось покинуть Гоф и уехать, в письмах к матери он первым делом спрашивал: «Что поделывает моя собака?» В годы странствий от нигде не упоминает о собаках, однако, обосновавшись в Мейнингене, повествует в неторопливом обстоятельном письме: «В половине седьмого мы поднимаемся с постели, жена часто встает раньше меня, чтобы снять сливки — кофе уже стоит у меня в комнате. Но сначала, прежде чем войти к себе в кабинет, я говорю что-нибудь умное шпицу, а он отвечает мне тем же. Затем жена одевается у себя в комнате, я пишу. Так проходит почти все зимнее утро. В час дня жена зовет меня и собаку к себе в комнату обедать».
Какие удивительные обстоятельства сложились вокруг этого шпица, показывает прошение к герцогу Георгу Мейнингенскому от девятнадцатого сентября 1802 года:
P.P.[57]
«По вине некоторых скверных людей, беззаконно охотящихся и выслеживающих дичь в угодьях нашего округа, дело, к несчастью, дошло до того, что всех нас подвергли аресту в городских стенах. Поскольку разума у нас маловато, — лучшее его проявление состоит в том, что мы пьем, но не напиваемся пьяны, — то сочинить я ничего не могу. Посему мой замечательный хозяин и кормилец взял на себя труд составить за меня, скорее нижеподписуемого, чем нижеподписавшегося, челобитную о том, чтобы мне разрешено было последовать за хозяином, ежели он отправится в Велькерсхаузен или Гримменталь.
Могу представить свидетельство моего патрона, что я так же мало смыслю в охоте, как и он сам, и бегаю разве что за его тростью. Единственный род охоты и отыскивания дичи, какой я время от времени себе позволяю, коль скоро меня поощряет к тому „Райхс-Анцайгер“, это ловля полевых мышей. Поелику же я лишусь прокорма у моего хозяина, ежели он не сможет брать меня с собой за городские ворота, куда нас с ним призывают дела; и поелику я единственный составляю весь его скот, весь его курятник, весь фазанник, а также его геральдического зверя; и поелику Вы, конечно, любите его вполовину так же, как он вас, и часто, быв у него в гостях, благоволили гладить меня, бедную собаку, и подзывать к себе словами: „Поди сюда, шпиц“, то я, полагаясь на свою счастливую собачью звезду, уповаю на то, что мне будет дозволено, прежде чем меня изрежут на башмаки и обуют в них чьи-то чужие ноги, выйти за городские ворота на моих собственных.
Шпиц,
сиречь собака господина Жан-Поля».
Это письмо Жан-Поль удосужился написать за день до того, как его жена разрешилась от бремени их первым ребенком. В другом письме, написанном им в день родов, он не преминул упомянуть:
«Поистине человечно вникает он (герцог) в Человеческое. Вчера я послал ему прошение, составленное от имени моего шпица. (Из-за облавы в лесу всем городским собакам запрещено покидать город, от какового запрещения свою собаку я освободил.) Можешь почитать это прошение». День спустя он пишет другому приятелю:
«Все идет по правилам; мы слушаемся купленных нами книг во всем (то есть книг по уходу за роженицей), дитя — агнец, мать — дева, и все устроено так просто, что пятого шара (ибо шпиц принадлежит к Cinq-quaram-bole этого дома)[58] совсем не замечаешь и по утрам я могу работать».
Первые четыре шара — это Жан-Поль, его жена, служанка и собака, а пятый ребенок! 3 ноября 1803 года Жан-Поль шлет одному байрейтскому другу копию прошения и одновременно сообщает: