Значит, он не мужчина в доме, говорил себе Люций. И Генри не мужчина, а эльф, и, как эльфу, ему ничего не грозит. А он-то казался себе Тиресием[80], вот только прорицательским даром не обладал. Он мог бы завоевать Герду после смерти Бёрка, даже после смерти Сэнди, будь обыкновенным человеком с обыкновенными потребностями и волей. Он желал и любил ее, желает и любит, но она видит, что он призрак, и правильно предпочитает человека живого, из плоти и крови. Отсутствие железной хватки не является достоинством, как он обычно полагал. Он просто из тех людей, которые не завоевывают и у которых отбирают даже то, что у них есть.
Он воображал, что одиночество чему-то его научит, но когда он был по-настоящему одинок? Какая же легкая была у него жизнь и как быстро она миновала. Он по-прежнему чувствует себя молодым и красивым, он еще не стар. Старость где-то далеко в будущем. Люди всегда защищали его, заботились о нем, и он считал, что это в порядке вещей. Он даже никогда не страдал и не боролся за существование, как приходится страдать и бороться обыкновенным людям. Он и не способен на такое и не представляет, как они с этим справляются! Он всегда знал, что он особенный. Всегда надеялся на что-то, ради чего приходилось, так сказать, ждать в уютной передней. Возможно, он дожидался Герду. Только теперь он наконец знает, может быть, только теперь обнаружил, на последней неделе или вчера, что она потеряна для него. Была тесная дружба, нервная привязанность, но недоставало грубости подлинной жизни. Теперь она будет презирать и жалеть его, и он постепенно превратится в обузу для нее. Смогут ли они с Генри когда-нибудь стать друзьями? Нет.
Конечно, он ждал не только Герду. Он ждал, что создаст великое произведение, что оно где-то рядом, его собственное гениальное творение. А теперь уже слишком поздно. Все те ничтожные стишки, которыми он исписывал страницы, — лишь подмена долгой упорной борьбы, которой требует подлинное искусство, подмена серьезного труда, которого ему теперь не написать. Но только он должен был верить в них, обманывать себя относительно их достоинств, чтобы продолжать писать, потому что если бы бросил это занятие, то умер бы. Это смешно, говорил себе Люций, что он вообразил, что сможет изменить свою жизнь, сможет, как встарь, сидеть в литературных кафе и писать стихи за столиком в пивных разводах, вызывая любопытство в молодых. Способен ли он на такое? Возможно, лучше, в конце концов, было бы, если б Генри лишил его поддержки и выкинул на улицу подыхать с голоду, как собаку.
Как страшно он устал, хотя весь день лежал в постели. Солнце сияет. Он должен подняться. Может, поставит пластинку, хотя музыка в последнее время наводит на него такую печаль. Даже выпить желания нет. Надо притвориться, пока не наступила ночь, что был день и он чем-то был занят. А потом дай боже, чтобы снотворное подействовало. Каждый раз наступление темноты угрожало адом бессонницы: адом, о котором он пытался забыть днем и которого не мог представить. Как если бы ночью он был не он, а другой человек. Лежа без сна, он иногда плакал от непонятного горя, как наказанный ребенок.
Вот мы встаем, говорил он себе, опрокидывая на одеяло грязный поднос с остатками чая и корками тоста. Почему ему так тяжело выбираться из постели? Небось анемия или еще что. Надо показаться врачу, только никто не подумал предложить это.
Он сел и с усилием спустил ноги с кровати. Торчащие ноги были тонкие и бледные, в узлах вздувшихся вен. Он посмотрел вниз на свои шишковатые щиколотки и тут же стиснул голову, почувствовав сильное головокружение, как порыв ураганного ветра. Потолок почернел и поплыл на него. Он протянул руку, чтобы схватиться за столбик кровати, который быстро скользил мимо. Пустота, в которой гремел барабан, наполнилась дикой болью.
Некоторое время спустя он обнаружил, что лежит на полу. Он долго собирался с мыслями, и наконец ему удалось скорей с помощью умственного, нежели физического усилия сесть, опершись спиной о стул возле стола. Правая рука действовала нормально, но левая не двигалась. То же и левая нога, и левое плечо. И левый глаз. Люций попробовал подвигать лицом. Почувствовал, что оно не слушается. Боль в задней части шеи гнула голову вперед. Он тихо посидел, осторожно дыша и прислушиваясь к себе. Вскоре он почувствовал, словно бы просит чего-то, требует чего-то, просит что-то у кого-то. Чего он сейчас так желал, может, единственного, необходимого? Чего-то вроде справедливости, но явно не этого. Не любви. Все слова, казалось, лишились своего вещного наполнения и свободно кружились в сознании. Если бы он только мог найти верное слово. Какое? Мужество, подумал он. Да, мужество.
Очень медленно он дотянулся до стола и сбросил блокнот и ручку на пол, на пыльный знакомый ковер. Никогда он не сидел так на полу. Посмотрел на ковер: какой он потертый, изношенный и старый. Осторожно поднял ручку, неловко удерживая в пальцах. Так ли пальцы должны держать ручку. Ему хотелось проверить, сможет ли он писать. Блокнот был плотно прижат к ножке стола. Непослушной рукой неразборчиво вывел:
Так много рассветов прошло для меня незаметно.
Вот и сияние ночи увидел я слишком поздно,
О великий учитель!
Джон Форбс лежал в постели с леди Патрисией Рейвен.
— Чего я просто не могу понять, — говорил Джон, — так это почему он написал те кошмарные унизительные письма. Представь, написать собственной сестре с просьбой сдаться банде головорезов!
— Только никакой банды не было.
— Он об этом не подозревал и до сих пор не подозревает.
— Он рассчитывал на то, что ты не позволишь ей пойти.
— Он должен был лучше знать ее. Она бы в огонь кинулась, чтобы спасти Катона, стоило ему вот так позвать ее. Отчаянная девчонка.
— Юный рыцарь, как ты ее как-то назвал.
— Да. О господи, никак не приду в себя. Да если ты просто мужчина, если ты элементарно порядочный и смелый, ты обязан отказаться писать подобные письма, сказать «нет», и все.
— Полагаю, не слишком большая вина была написать Генри насчет выкупа. В конце концов, это всего лишь деньги, а Генри богат. А потом, раз согласившись, было легче пойти дальше. К тому же он был голоден, потрясен…
— Я бы с самого начала не соглашался.
— Можно очень испугаться в такой ситуации, когда тебе угрожают ножом.
— Ну да, угрожает хилый мальчишка.
— Насильник подавляет психологически. Он способен подчинить человека незлобивого своей воле. Это факт, и это ужасно.
— Овцу он способен подчинить. Я бы дьявольски разозлился. Пришел бы в бешенство. Не могу простить Катону, что он сдался без борьбы, не проявил агрессивности. Ты, конечно, скажешь, что лучше не быть агрессивным…
— Не собиралась я этого говорить. Хотя это, наверное, благоразумней. Надеюсь, тебя не похитят. Ты же добьешься того, что тебя убьют.
— Уж лучше пусть убьют, чем жить с позорными воспоминаниями.
— Да будет тебе…
— А самое ужасное во всем этом деле, что, если бы он вел себя смелей и оказал сопротивление парню, обман сразу же вышел бы наружу. Парень наверняка был бы ошарашен, заявил бы, что это вроде как шутка! А потом неожиданно появились тысячи фунтов и девчонка, которая сама себя предлагала… должен сказать, что я и Генри осуждаю.
— Думаю, каждый вел себя исключительно правильно. Ситуация была непонятная, а зло затмевает людям разум. Джо мог убить Катона, если бы тот бросился на него.
— Катон был безропотен, как овца, ведомая на заклание. Если бы в самом начале врезал парню по морде, не пришлось бы потом разбивать ему голову. Современная молодежь страдает каким-то бессилием. Одни — злостные лентяи и хотят получить все за так, другие просто не способны противостоять злу.
— Характер мягкий, возможно. Катон незлобив. Колетта куда решительней.
— Да, по крайней мере, она сопротивлялась.
— Так или иначе, все в прошлом, и теперь Катону жить с этим, а единственное, что мы можем сделать, — это помочь ему справиться с…
— Да с ним все будет в норме. Вернется к Богу. Эта чертова религия настолько лишает человека юли. Пат, дорогая, чем я провинился, что у меня такие дети? Катон — католик, Колетта вышла за Генри Маршалсона!
— Она кажется очень счастливой.
— Она могла бы выйти за того молодого архитектора, Джайлса Гослинга, он был без ума от нее.
— А я считала, что ты так доволен планами Генри на строительство.
— Это мои планы. Генри и Колетта лишь играют в строительство.
— Что ж, значит, Генри марионетка.
— Пат!..
— Я встаю.
— Я надоел тебе.
— Отнюдь нет, но ты так мало понимаешь.
Патрисия выскользнула из-под одеяла и встала. В молодости она была огненно-рыжей. Сейчас ее пышные волосы посветлели и были яркого рыжевато-песочного цвета. Кожа очень белая, бледно-голубые глаза. Невинный вид мог незаметно сменяться пугающим простодушно-проницательным, когда она смотрела на вас своими голубоватыми глазами. Она пугала людей. Чистую кожу лица портила лишь хмурая тень усталости на лбу. Она стояла в легком светло-коричневом индийском халате и курила сигару. Джон Форбс смотрел на нее.