Глава 42. Игра
Церковный Николаевск дожидался нового архиерея, он должен был прибыть к месту службы в середине лета. Владыка Сергий встречался с преемником и передал ему многострадальную кафедру. Веру терзал схожий сюжет — надо было найти хорошую замену для себя самой. Она не могла уйти из отдела, оставив после себя руины, но я отказалась сразу от этого смелого предложения — руководитель из меня получился бы просто отвратительный. Не говоря уже о том, что руководить было особенно некем.
Свободная Вера выглядела растерянной, предстоящая московская жизнь пугала ее, а вовсе не радовала. В аэропорту я неумело шутила — лишь бы она повеселела и прекратила озираться по сторонам. Артем не придет, они сами договорились об этом, вот только Вера все равно вертела головой как филин.
Петрушка в те дни начинал ходить, смешно раскачивался из стороны в сторону и падал через шаг. «Стиль "пьяная обезьяна"», — мрачно пошутила Вера, прежде чем скрыться в загончике для пассажиров.
Артем должен был уехать чуть ли не следом за бывшей женой, правда, совсем в другом направлении. Он не догадывался, что целых два года пройдет, прежде чем ему удастся распрощаться с Николаевском: город держал его крепче Веры.
А мне в самом конце того лета пришло письмо — длинный конверт, заляпанный штемпелями и красно-синими рубцами авиапочты. Я вздрогнула, узнав эти крупные буквы, словно зубы хищного зверя, и кудрявые завитки прописных, и подпись, размашистую и многоногую — будто крупный паук уселся внизу страницы.
Здравствуй, дорогая!
Можешь поздравить — теперь я живу среди людей, чья речь меня не раздражает, и я редко ночую дважды в одних и тех же городах. Жаль, ты не сможешь мне ответить, но я уверен, что ты помнишь обо мне.
Я вернусь быстрее, чем ты мечтаешь. Строить благоуханный новый мир я буду не в роскошной Италии, а в позаброшенной другими богами России, в нашем дурном Николаевске, который снится мне каждую ночь, где бы она ни заставала меня — в Падове, в Орвието, в Бари…
Дорогая, не дружи с попами, и будешь ближе к Богу. Я вовсе не горжусь тем, что повалил колосса на глиняных ногах, пусть даже он рухнул оземь с таким грохотом. Смотри иначе: личный счет для Господа Бога, чей пастырь не пожелал делиться секретами мастерства…
Мы живем в удивительные времена. Вчера в одной из калифорнийских клиник произошло подлинное убийство нового времени. Ни выстрелов, ни капли крови — к чему? Тихий взлом компьютерной системы, изменение схемы приема лекарств — и пациент там, где должен быть, и наслаждается секретом, который мучает меня ежечасно.
Этот способ убийства, он нравится мне. Я всегда был поклонником тихой красоты, и пусть фанфары гремят в другом месте.
Единственная вещь в мире, которая нравится мне в громкой версии, — это прелюдия номер 20.
Удивительные времена, дорогая. Информационные войны брезгуют грубой силой. Разум торжествует над оружием. Микеланджело спрятан подвесными потолками.
Прощай, дорогая, однажды мы снова увидимся.
Я думала о Зубове.
Выбеленные стены траттории. Красно-белые клеточки льняной скатерти бесятся перед глазами, сбивая депутата с мысли, и так же его сбивает улыбка, вымученная официанткой в ожидании щедрых чаевых. Антиной Николаевич хочет сдернуть скатерть со стола, чтобы пепельница разбилась в соль, чтобы с лица официантки стерло наконец улыбку: так школьники стирают тряпкой мел с доски, и прохладные пальцы этих мальчиков долго пахнут мокрой пылью…
Я думала о Зубове.
В окно траттории виден большой кусок моря, оно щедро выкатывает высокие волны на песок. Дерзкие чубы пальм качаются на ветру. Столик накрыт на двоих, рядом — пустая тарелка с хитроумно заверченной ракушкой салфетки и перевернутый бокал. Зубову нравится думать, что загадочный собеседник пока не пришел, он то и дело оглядывается на дверь. В ведерке для вина звенят мелкие ледышки, по стенкам бокала скатываются прохладные слезы. Я думала о Зубове.
Я простила депутату тысячи ошибок, и одно большое предательство, и возвышенный стиль этого письма: он всегда тяготел к барокко.
Я думала о Зубове.
Я помнила каждый его жест, я закрывала глаза и видела, как он следит за светофором, дожидаясь зеленого сигнала — зеленого, как изумруд. Я помнила его почерк. Я воровала его слова, я присваивала его интонации.
Я думала о Зубове.
В те годы я была не готова к такой любви, она свалилась на меня внезапно, как тяжелая болезнь. Я не знала, что с ней делать — точно так можно было вручить маленькой девочке бесценный бриллиант и ждать, как она им распорядится: вываляет в песочнице, обменяется с подружкой, зашвырнет в дальний угол?
Я думала о Зубове.
Я могла бы написать ему туда, в «красные клеточки», что буду любить его всегда — даже если он сделает операцию по изменению пола, потому что именно он был создан Богом персонально для меня.
Я думала о Зубове…
Хотела бы я сказать, будто мама забросила «Космею», а Тимурчика нашли целым и невредимым, что же до мертвого мальчика… Был ли, как говорится, мальчик? Торжественные речи отменяются — накрахмаленные скатерти сворачивают узлом, и оркестранты бережно укладывают в кофры замолкшие инструменты.
Судья, что рассматривала дело о похищении мальчиков, оказалась родной сестрой космейской адептки. Дело это она именно «рассматривала», не вчитываясь в детали и не придавал значения гибели мальчика Тимура и похищению мальчика Петра. «Родственники взяли детей на тренинги, — объясняла судья. — Они должны были смотреть за ними, а не ответчица». Дело закрылось за отсутствием состава преступления, и даже Батыр ничего поделать не мог. Жанар на суде не было, Батыр запер ее в клинике пограничных состояний «Роща». Время кружилось вокруг нас, жонглируя событиями как булавами.
Верино место в редакции довольно быстро заняли деловитой дамочкой с вытравленными белыми волосами: раньше она трудилась на городском радио. Меня эта Галина Петровна вполне устраивала — работать с ней было даже проще, чем с Верой. Другое дело — Верино место в моей жизни, его занять было некем. Я часто вспоминала о Вере Афанасьевой и больше прежнего думала о другой вере.
Мир человеческих удовольствий крайне скуден, и к возрасту, который любимый поэт Зубова назвал половиной земной жизни, любого из нас обязательно настигнет эта мысль. Работать, пить вино, влюбляться, копить деньги, рожать детей, путешествовать — перечень изучен вдоль и поперек. Только в юности кажется, что твоя дорога будет пролегать вдали от общей трассы. Выбрать между пятнистой рысью, грозным львом и волчицей или отыскать в приевшемся орнаменте неведомые прежде картины?
Мои первые молитвы родились из страха за Петрушку — тогда я спасалась, вглядываясь в лик Божьей Матери, и впервые чувствовала неслучайность этого слова — «лик», и прекрасную простоту этого образа — матери с малышом на руках. Византийские иконы ничем не напоминали земных мадонн Рафаэля и Мурильо, и мадонна Джотто была похожа на мадонну Липпи не больше и не меньше двух разных женщин, всего-то… Я всегда любила религиозную живопись и с легкостью находила различия в этих картинах: Мадонна держит Младенца за пяточку, или нежно привлекает к себе, или они смотрят друг на друга, а зритель смотрит на них в умилении.
Иконы не будили во мне умиления, но появлялись другие чувства.
* * *
Отец Артемий не тянул меня в храм за руки, как считала мама: я приводила Петрушку к причастию, всякий раз хотела завести разговор о себе и не смела… Следила из-под сдвинутого на глаза берета, как появляется перед алтарем золоченая чаша, как течет очередь причастников и как сосредоточенно обнимают они губами ложечку.
Еще внимательнее я вглядывалась в лица причастившихся, когда они уходили от чаши: мне хотелось увидеть отражение новых чувств, но считывалась лишь радость от выполненного дела, и странное облегчение, и даже гордость. Впрочем, я могла ошибаться — в том мире действовали иные законы.
Я приходила в храм и одна, без сына. Не приученная ни образом жизни, ни профессией к долгому пребыванию на одном месте, я легко сживалась с квадратом пола и стояла несколько часов почти без движения. Я становилась продолжением этого квадрата, его одушевленной частью, но слова молитв не попадали в душу, всякий раз обходя ее по касательной. Запоминая облачение отца Артемия и трогательность, с которой он держал крест, я могла бы повторить за певчими любой музыкальный рисунок, но все остальное, все главное оставалось для меня игрой. Спектаклем. Чужим праздником.
Повторяя отполированные временем слова молитв, я чувствовала, что играю. Кто знает, не играют ли другие? Даже Артем в те дни ходил у меня под подозрением.