– Да он дите еще, – заступился Тимофей.
– Дите… Погляди, как он на нее зырит. А она виляет перед ним. Шалава она шалава и есть. Вроде моей. Тоже с одним связалась, а чтоб я не мешал, меня упрятать. Но нет… – погрозил он пальцем. – Номер не пройдет.
Закипела вода в банке. Чифир высыпал пачку чая и глядел на темное варево, принюхиваясь.
– Чифирнешь? – спросил он у Тимофея.
– Нет, нет…
– Ну гляди…
Чифир уселся на землю, откинувшись к дереву, подтянул баночку, жадно нюхал. Тимофею сделалось не по себе, и он ушел в вагончик, стал устраиваться на ночлег. А когда недолгое время спустя с полотенцем и мылом он вышел на волю, Чифир уже словно подремывал, прикрыв глаза, и что-то бормотал. Тимофей осторожно обошел его, горюя: «Беда, беда…»
Вечер был теплый. Алая заря отыграла на воде, и в закатной стороне небо светило нежной зеленью. Ярче дневного, сочней виделось займище на том берегу, тополя и вербы с молодой листвою.
А здесь лежал тихий хутор в белой пене цветущих садов. Он словно дремал, уютно устроившись в ложбине меж высоких холмов. Вставали из белой кипени колодезные журавцы и столбы с оборванными проводами. Ни собачьего бреха, ни человечьего говора. Лишь голуби-сизари стонали по-весеннему страстно, да высоко в небе со щебетом носились ласточки, обещая добрую погоду.
Что-то знакомое чудилось Тимофею в этих домах, в могучих грушевых деревьях, в мягких очертаниях холмов. Что-то знакомое, давнее. А может, то разлука была виной, и теперь всякий клочок земли стал дорог.
С полотенцем через плечо пошел Тимофей вниз по избитой овечьими копытами дороге.
Над Доном висела вечерняя тишина. Похрустывали под ногами пустые панцири улиток, их пестрая россыпь тянулась далеко вдаль. Вечерние берега глядели в покойную воду, и стремились навстречу друг другу в ясном отражении займищные тополя и зеленые холмы с белыми меловыми осыпями. Пролетела тяжелая гагарка, села на бугре и стала звать кого-то детским жалобным плачем: «А-га-га! А-га-га». Долгий крик ее отзывался эхом, потом стихал. А она снова звала: «А-га-га! А-га-га!»
Тимофей обмылся, закурил и увидел поодаль, на берегу, склоненного над удочками человека. Увидел и угадал мальчика, сына хозяина. Рядом с ним темнела машина, а мальчик сидел на корточках, замерев. Чернели хлысты удилищ.
Тимофей, сам заядлый рыбак, хотел было подойти, но раздумал. Не по нраву был ему хозяйский сынок, молодой, да из ранних. В машине за рулем, в разговорах, всеми повадками он был Тимофею неприятен. Но теперь, в сумеречной полумгле, он показался бесприютным и одиноким, даже кольнула жалость. Хотя дело обычное: вечер, рыбалка – ребячья забава. Сам Тимофей и до сей поры рыбалить любил.
В распадке меж холмами было уже темно. В доме хозяина горел свет. В кошаре, стойлах и загонах было тихо. Лишь вздыхали коровы да мягкий топ доносился от козьих и овечьих базов. Гремели цепями сторожевые собаки. Их было три, огромные волкодавы.
В густеющей мгле, в тиши снова закричала гагарка: «А-га-га! А-га-га!» Плач ее разбудил в душе давнее, и Тимофей разом понял, почему эта горстка домов, сады, старые груши, голубей воркованье, крутые лобастые холмы – все знакомо. Это был хутор Каменнобродский, родина отца и деда. И он здесь родился и недолго жил, несмышленым еще, а потом его увезли. Но гостили здесь раз или два, тоже в ранней младости. Приезжали, переправлялись с луговой стороны на пароме. Здесь был паром через Дон, на тросу. Такой же вечер, сумерки, покойная вода, и гагарка так же кричала: «А-га-га! А-га-га!» Старинные могучие груши-дулины окружали дедово подворье хороводом. «Карагод… – как дед говорил. – Дулины наши, как девки, карагод ведут…»
Минуя хозяйский двор, Тимофей пошел улицей хутора. Неподалеку ясно виделись, белели во мгле высокие храмины груш, может быть, те самые, что хороводом стояли на дедовом подворье.
По утрам, на заре, над скотьей толокою, над базами, над всей тихой округой вздымались овечье блеянье, козьи вопли, мычанье коров и телят. Коров доила Зинаида наскоро, набирая молока лишь себе, телятам – остатнее. Верхом на лошади хозяин угонял коровий гурт наверх, на гору, там скотина паслась день-деньской. На мотоцикле, прыгая по буграм и колдобинам, наметом гнал козью орду хозяйский сын Алик. Козы тоже паслись без особого догляда на холмах. Далеко уйти они не могли, глубокие балки отрезали им путь. Позавтракав, уводил свою отару Тимофей в долгий, до вечера, путь. Чифир угонял своих овец. На загоны ложилась тишина. И теперь до вечера в кошаре под шиферной крышею лишь свиньи похрюкивали, да в сетчатых вольерах суматошились куры, покрякивали утки и важно разгуливали индюки, охраняя свое голенастое потомство. Кружили под поместьем коршуны, набалованные сладкой домашней дичью, осторожное воронье сидело поодаль, приглядываясь. Но птичья молодь быстро росла, и люди не дремали: сам хозяин, Алик, а то и бедовая Зинаида выходили с ружьем, паля в белый свет для острастки.
Тимофей вел свою отару не торопясь, овечий вожак, мудрый козел Васька, шел впереди, выискивая корм по-вкуснее. Иногда он шастал в кустах, хрумкая молодыми ветками, порою ложился передохнуть. Без вожака овцы не уходили, рассыпаясь вокруг для пастьбы. При нужде козла можно было и подогнать, сказав ему: «Вперед, Васька! Вперед…» Поглядев на чабана умными навыкате глазами, козел соглашался, кивал бородкой, неторопливо обходил отару, коротко мекал и шел вперед. Овцы послушно шагали вослед своему вожаку. Тимофей лишь поглядывал, чтобы не отбилась, не ушла в балку, в кусты овечья шайка.
Он поднимался в гору и стоял там, опершись на посох. Можно было кинуть телогрейку и лечь, отара была как на ладони. Но с детства, с первых шагов пастушества, приучил его дед Максай: «Сел на землю – уже полпастуха, лег – вовсе нет пастуха, а стоишь, костыликом подперевшись, значит, на месте пастух».
Далеко внизу, за Доном, на той стороне, расстилалась просторная луговина. Там и сейчас пасли коз да коров. Ясно были видны далекие стада, их маковая россыпь. Там много лет назад начинал пастушить и Тимофей под рукою у деда Максая. В десять лет пошел. Семья – немалая, время – военное, голод. Отец из госпиталя вернулся еле живой. Хочешь не хочешь, а старший сын и в десять годков – казак, подмога. Пошла мать еще зимой к деду Максаю, старинному пастуху. Он дальней родней доводился. Сговорились.
И ранней весной, в марте месяце, оставил Тимофей школу и пошел к деду Максаю в помощники. Платили тогда хозяева пастухам деньгами, молоком да картошкой. Третья доля – подпаску.
Дед Максай сплел своему помощнику ременный кнут, научил оглушительно хлопать. Сверстники-ребятишки Тимофею завидовали: кнут в руках, пастушья сумка через плечо и воля. Завидовали ребятишки, соседские бабы говорили матери: «Тебе ли не жить теперь… Подмога». Мать лишь губы поджимала. Сердце болело у нее, когда чужие ребятишки бежали в школу, игрались на улице, а Тимошка еле домой добирался к вечеру. А в непогоду и вовсе… Весенняя промозглая слякоть, дожди, одежда никакая: на плечах – старенький пиджачишко, на ногах – чирики раскисшие да мешок на голову вместо плаща. Промокало все насквозь. По осени, когда собаку хозяин не выгонит, провожала она сына со слезами. В поле – дождь да ветер. Примолкли соседки, лишь вздыхали, выгоняя скотину, да своих ребятишек школили: «Гляди, учись, а то будешь, как Тимошка, хвосты крутить». В эту пору Тимофей приходил черный, продубевший от холода. Мать сдирала с него прилипшую ледяную одежду, ставила ноги в чугун с горячей водой. Раздевала и плакала. Тимошка молчал. Он рано стал по-взрослому молчаливым. Поднимется утром, оденется, поставит в сумку банку кислого молока да пяток желудевых лепешек сунет – и пошел.
А потом помер дед Максай. Бывший подпасок заменил старика, теперь уж до веку. Пошла, покатилась жизнь, за летом лето, под Пастушьей звездой, которая светила и теперь, на склоне годов.
К полуденному часу Тимофей пригонял овец на тырло, к донской воде, в тень береговых тополей и верб. Туда приезжал на «Запорожце» Алик, привозил обед.
В аккуратном синем джинсовом костюмчике, ладно причесанный, смуглый, по-восточному красивый, старше своих лет он не гляделся: по-детски светили глаза, свежие губы, кожа лица с легким румянцем – все говорило о нежном возрасте. И потому с какой-то неловкостью говорил с ним Тимофей. «Дите дитем, – думалось ему, – а гутарит как деловой…»
– Волков не видал? – спросил Алик.
– Бог миловал.
– В Осиновке на базу порвали овечек, и Чифир божится, что видел сегодня, отогнал.
– Чифир, он… – усмехнулся Тимофей. – Ему верить.
– В Набатове у лесников тоже напали, – настаивал Алик. – На острове были козы, овцы. Вырезали наполовину.
– Это беда… – вздыхал Тимофей. – Беда…
Ему доводилось в жизни своей встречать волков не раз, но все в давние годы.
Алик уехал. Встревоженный Тимофей стал оглядывать заросшие дубком, вязом да чернокленом балки, глухую путань шиповника и тернов по низине. Весь день пас он овец осторожно, стараясь держаться открытых мест, побаиваясь. Здесь, в Задонье, в глухих буераках, серые водились всегда. Нынче на безлюдье зверья много прибавилось. И не только волков. Сейчас по весне среди бела дня мышковали неприглядные, облинявшие лисы. Они шарили по зарослям, на открытых местах вскидывались на дыбки, выглядывая поживу. В глухих топких падинах дикие свиньи лакомились сладкими молодыми побегами камыша. Иногда они выходили на отрожье к дубам прошлогодних желудей поискать. Лосей в последние годы поубавилось, но появились косули, стройные, легкие, с золотистым мехом. Порою они неслышно выплывали из-за кустов и Тимофей затаив дыхание глядел на них. За долгий день то и другое зверье можно было повидать. От волков Бог еще миловал.