Но я-то знаю, что он не собирался бежать.
Бежали другие. Все те, кто отслужил положенный срок, отдал черту рогатому должок в семьсот тридцать дней. Получив на руки документы или став в строй партии на спецрейс, они драпали, не оглядываясь, драпали так, что снег за ними поднимался суматошным столбом. Спецрейсовикам, двоечникам было даже плевать куда И ребята откуда-то из-под Рязани убывали спецрейсом на Якутск, а те, кому было в Хабаровск, летели на Джезказган. Потому что все уже закончилось. Потому что уже можно было скинуть рога лося или маску чмыря прямо на снег, под ноги, на последней вечерней поверке вместе с оторванными по традиции погонами и петлицами, и смело шпарить прочь, чувствуя себя нормальными людьми, а не бестолковыми комплектующими частей и подразделений.
Первым уехал Леха Стрельцов. Умный Леха Стрельцов, умность которого стоила двух вырванных лет в дисциплинарном батальоне, отличный свинарь, которому неожиданно стало плевать на его свиней.
Я таким и запомнил его навсегда — в гражданском пальто и ушанке, с небольшим чемоданчиком в голой руке, со странной зависной ухмылкой на губах и полузакрытыми слезящимися глазами. Он вышел из казармы, бестолково потоптался на крыльце, оглядываясь по сторонам.
— Что, брат, все? Отстрелялся?
До него мой вопрос дошел с опозданием. Он обернулся, шмыгнул носом.
— Вроде… Знаешь, Андрюха, хер его знает, как-то еще не верится мне… что уже все…
— Да ну, гонишь. Чего там не верится…
— Знаешь, всегда боялся слова «никогда». Какое-то оно предельное, понимаешь? Как комната без окон, без дверей. Как камера. За ним уже ничего нет, ну… ну просто вообще ничего, ни воздуха, ни света… Как смерть.
Я молча смотрел на него. Холодная выдержка, стискивавшая, защищавшая его, как бронежилет, вдруг куда-то улетучилась, растворилась без следа. Попустило парня. Он как-то весь расслабился, стал мягким и рыхлым и уже не стыдился своих слез.
— …И вот сегодня первый раз в жизни я люблю это слово, оно… самое кайфовое, самое сладкое… никогда… никогда…
— Что никогда? — спросил я, чтобы снять его с ручника.
— Посмотри вокруг, солдат. Присмотрись к этим казармам, к соснам в снегу, к придуркам с лопатами на плацу, к сопкам, к этому низкому небу… увидь этот гнилой воздух, эту отраву под пэша со всех сторон…
— Ну и что?
— Так вот, и постарайся понять, что я чувствую сейчас: я НИКОГДА всего этого больше не увижу. Понимаешь?.. Понимаешь? Все закончилось. Труба! Конец! Этого уже никогда не будет в моей жизни. Четыре года… Боже мой, ведь четыре года…
Его голос сорвался на всхлип. Он, отворачивая лицо, махнул рукой и побрел в сторону КПП, где лейтенант Семирядченко строил спецрейсовую партию дембелей и где урчал, прогреваясь, шестьдесят шестой, который повезет их на железнодорожную станцию Наушки.
Мне было невесело. Мною, как и любым солдатом в период дембеля, владело странное, «чемоданное» чувство, ощущение неизбежности дальней дороги. Оно знакомо всем здесь, и тут уже совсем неважно, сколько именно ты прослужил и сколько еще осталось. Сколько бы ты ни прослужил, ты уже все знаешь о жизни, ты уже старик.
И я тоже был дембелем в душе и чувствовал, что служу уже лет сто внутри этих бетонных стен, что вся моя жизнь прошла здесь, что я уже безнадежно дряхлый старец и кто знает, отпущено ли мне судьбой еще лет двести, чтобы дожить, дотянуть до этого проклятого дембеля…
Отправив шестьдесят шестой с дембелями, ко мне подошел побагровевший на морозе лейтенант Семирядченко.
— Что, завидно, Тыднюк? — со смешком спросил он.
— Домой хочу, — глухо ответил я. — Заебало все. Он внимательно посмотрел на меня, снова усмехнулся.
— О, да ты, брат, совсем расклеился. Рановато что-то. Насколько я помню, тебе ведь еще год служить, верно?..
Блин, ну почему я не Обдолбыш? Замочил бы сейчас этого козла — и глазом не моргнул.
— Как насчет спарринга, товарищ лейтенант?.. — неожиданно для себя предложил я. — За вами должок.
Он хохотнул.
— А ведь верно, солдат. Недобуцал я тебя тогда. Хотя… Нет, я с тобой драться не буду.
Снисходительность в его голосе была как штык-нож под ребра.
— Это почему еще?
— Да ты на себя посмотри, солдат. Ты ж убитый совсем. Формой бойцовской и не пахнет. Я же тебя положу в одно касание…
Так все и получилось. Когда мы все-таки пришли в зал и стали в спарринг, больше двух минут я против него не выстоял. Боже, ну какой же, к чертям собачьим, боец из трусливого сломанного старика…
Когда я вернулся в роту, мне уже ничего не хотелось. Только кого-нибудь убить. Все равно кого. Хоть кого-нибудь. Первым подходящим объектом, который со мной столкнулся, оказался рядовой Банник.
Завидев меня, он попытался нырнуть в красный уголок. Не успел. Я с ходу дал ему по морде, потом без слов ухватил за шиворот и поволок за собой по коридору. В туалет.
— Ну, что расскажешь, военный? — спросил я, прислонив его к стене и придерживая за горло.
Губы его задрожали, глаза описали полный круг по орбитам. Он явно не имел что мне рассказывать. Меня это не удивило. Только разозлило. Я несколько раз ударил его, потом разжал руку и понаблюдал, как он стекает на пол. Это было интересно. Плавно так, как будто у него совсем не было костей. Я пнул его ногой, потом набрал в кружку воды и вылил ему на голову. Все же интересно, где у этой сволочи курок?
Я искал курок долго. Я бил Банника ногами, хлопал мордой об пол, брал руки на болевой. Курка не было. Под конец я даже устал. Не очень, а так, самую малость, как раз достаточно для того, чтобы присесть рядом с ним на корточки и спросить:
— Ну, ты еще не придумал, что мне сказать, военный? Он приподнял голову, разлепил говорилку,
— Отпусти меня… пожалуйста…
Я почувствовал приток свежих сил. У меня последнее время всегда так: сильный противник как будто высасывает из меня силы, как будто и сильный-то он только за мой счет, а слабый отдает свои силы мне, потому, наверное, он и слабый.
Я снова начал его бить. Я бил Банника, он безвольно телепался на полу, а во мне поднималась волна сумасшедшей ненависти. Потому что я все равно не мог его пробить.
— Ну, сука, колись, отвечай! — орал на него я, и пуговицы с его пэша сыпались градом на окровавленный пол. — Где он?! Где он?! Говори, сука!..
— К-кто «он»?..
— Где он?! Где?! Где ты его заныкал, ублюдок?! — вонил я, уже не видя, куда погружаю свои ноги и руки. — Говори!..
Он елозил сапогами по полу и вяло пытался прикрыться от моих ударов, но я этого даже не замечал.
— Где он, сука, козел педальный?! Я ж тебя убью, урода, понимаешь?! Я… Я хочу знать, где он! Колись, падла!.. Не-ет, не крутись, смотри в глаза, честно! Говори, где он!.. ГДЕ ОН?!
— К-кто… «он»?..
— Где твой курок?! Почему ты не стреляешь?! Скажи, гад, что я должен с тобой сделать, чтобы ты раскрылся?! Говори, не молчи!..
Он тупо тряс головой и молчал.
— А может… Может, ты уже созрел?! Может, ты готов?! Говори!.. Сейчас… Сейчас мы проверим… — я на секунду выпустил его. — Дневальный!! Дневальный, пи-дар гнойный, бегом сюда!! Козел, ублюдок…
Я не соображал, что делаю. За меня все это делал кто-то другой. Впрочем, это неважно. В умывалку влетел перепуганный дневальный.
— Штык-нож!
Он со страхом уставился на меня.
— Штык-нож!!
Не дождавшись, я выдернул из ножен на его ремне штык-нож и впихнул в руку Банника.
— Давай!.. Давай, режь!.. Ты ж уже готов, стреляй!.. — орал я, задрав рукав и подставляя под лезвие штык-ножа свои вены. — Давай, ублюдок, режь!.. Ну?!..
Он дернулся, испуганно забормотал и выронил штык-Нож на пол.
— Прячешься, козлина?! Прячешься?! Давай! Ну, где ты, где ты, урод?! Покажись! Откройся! Где твое нутро, урод, где оно?!..
Чтобы заставить Банника выстрелить, я поволок его в туалет, к очкам, и швырнул мордой в дерьмо. Я толкал его туда снова и снова, а потом совал в руку штык-нож. Банник хрипел и плевался, но не стрелял. Я снова бил его и окунал мордой в дерьмо, а потом снова бил, бил… Пока не выдохся.
Он лежал у моих ног, грязный, окровавленный, и стонал, не в силах пошевельнуть ни рукой, ни ногой, а я рядом дрожал от страха. Я выронил штык-нож и отступил к окну, и прижался к холодной стене, не почувствовав этот холод. Я смотрел на Банника и хрипел, и тяжело дышал, и захлебывался своим дыханием.
Я так и не вскрыл его, не спалил. Он не дался мне. Это было страшно. Я понял, что не могу добиться от него, от НИХ, всего того, чего захочу, не могу заставить их полностью подчиниться мне. И еще я понял, что сегодня они тоже это узнали. Теперь они знают, что я слабее, а они сильнее, чем кажется сначала, а это значит, что теперь выстрел обязательно произойдет, поздно или рано, и уже не в моих силах этому помешать, даже если бы я и захотел. Но я не хочу. Я — дебил и ублюдок — готов сам скомандовать «огонь!».
Впрочем, они не подчиняются моим командам. Они сами себе командуют. А заодно — и мне тоже.