– Еще кто к кому поналетел! Сраная уродина! – донесся со стороны рынка триумфальный женский крик.
Закурив сигарету, Митя увидел впереди темную фигуру, опершуюся локтями на парапет.
Он разглядел тяжелый длинный плащ серебристого оттенка и недоверчиво покачал головой.
– Дима! – позвал он.
– Митя? – ответила фигура. – Все-таки прилетел?
– Еще кто к кому поналетел, – ответил Митя, подходя и пожимая протянутую руку. – Ты кого-нибудь ждешь?
Дима помотал головой.
– Пройдемся?
Дима кивнул.
Они спустились на пляж по скрипящей деревянной лестнице, прошли по крупной хрустящей гальке и оказались перед узкой полосой пены. К луне по морю шла широкая и прямая серебряная дорога, цветом напоминающая крылья ночного мотылька.
– Красиво, – сказал Митя.
– Красиво, – согласился Дима.
– Тебе никогда не хотелось полететь к этому свету? В смысле, не просто проветриться, а по-настоящему, до конца?
– Хотелось когда-то, – сказал Дима. – Только не мне.
Они повернули и медленно пошли вдоль сияющей границы моря.
– Ты здесь один?
– Я всегда один, – ответил Дима.
– В последнее время я заметил, – сказал Митя, – что от частого употребления некоторые цитаты блестят, как перила.
– А что ты еще в последнее время заметил? – спросил Дима.
Митя задумался.
– Смотря что называть последним временем, – сказал он. – Мы сколько не виделись – год?
– Около того.
– Ну, например, зимой я заметил одну вещь. Что дома большую часть времени мы живем в темноте. Не в переносном смысле, а в самом прямом. Вот, помню, стою я на кухне и говорю по телефону. А под потолком слабая желтая лампочка горит. И тут я поглядел в окно, и меня как током ударило – до чего же темно…
– Да, – сказал Дима, – со мной тоже что-то похожее было. А потом я еще одну вещь понял – что мы в этой темноте живем вообще все время, просто иногда в ней бывает чуть светлее. Собственно, ночным мотыльком становишься именно в тот момент, когда понимаешь, какая вокруг тьма.
– Не знаю, – сказал Митя. – По-моему, деление мотыльков и бабочек на ночных и дневных – чистая условность. Все в конце концов летят к свету. Это же инстинкт.
– Нет. Мы делимся на ночных и дневных именно по тому, кто из нас летит к свету, а кто – к тьме. К какому, интересно, свету ты можешь лететь, если думаешь, что вокруг и так светло?
– Так что же, они все, – Митя кивнул в сторону набережной, – летят во тьму?
– Почти.
– А мы?
– Конечно, к свету.
Митя засмеялся.
– Прямо каким-то заговорщиком себя чувствуешь, – сказал он.
– Брось. Это они заговорщики. Абсолютно все. Даже эти, которые в домино наверху играют.
– Честно говоря, – сказал Митя, – у меня нет ощущения, что я сейчас лечу к свету.
– Если ты думаешь, – сказал Дима, – что мы куда-то летим, а не просто идем по пляжу, то ты, без всякого сомнения, летишь в темноту. Точнее, кружишься вокруг навозного шара, принимая его за лампу.
– Какого шара?
– Не важно, – сказал Дима. – Есть такое понятие. Хотя, конечно, вокруг такая тьма, что ничего удивительного в этом нет.
Некоторое время они шли молча.
– Вот смотри, – сказал Митя, – ты говоришь – тьма. Я сегодня вечером поглядел по сторонам – действительно, тьма. А на танцплощадке народ, все смеются, танцуют, и песня играет, вот как сейчас. Глупая страшно. Вишневая «девятка» и все такое прочее. А меня эта музыка почему-то трогает.
– Бывает, – сказал Дима.
– Я тебе даже так скажу, – с горячностью продолжал Митя, – если самый главный питерский сверчок возьмет лучшую шотландскую волынку и споет под нее весь «Дао дэ цзин», он и на сантиметр не приблизится к тому, во что эти вот идиоты, – Митя кивнул в сторону, откуда доносилась музыка, – почти попадают.
– Да во что попадают?
– Не знаю, – сказал Митя. – Как будто раньше было в жизни что-то удивительно простое и самое главное, а потом исчезло, и только тогда стало понятно, что оно было. И оказалось, что абсолютно все, чего хотелось когда-то раньше, имело смысл только потому, что было это самое главное. А без него уже ничего не нужно. И даже сказать про это нельзя. Ты знаешь, до какого огня я действительно хотел бы долететь? Было такое стихотворение, вот послушай: «Не жизни жаль с томительным дыханьем, что жизнь и смерть? А жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем, и в ночь идет, и плачет, уходя…»
– По-моему, – сказал Дима, – не тебе жалеть этот огонь. Уместней было бы, если бы этот огонь пожалел тебя. Или ты считаешь, что ты сам этот огонь, который идет во тьму и плачет?
– Может, и считаю.
– Тогда не иди во тьму, – сказал Дима. – Тебя же никто не заставляет.
Над танцплощадкой зазвучала новая песня – женщина печально спрашивала у темного неба, луны и двух бредущих по пляжу фигур в темных плащах, где она сегодня, и жаловалась, что не знает, где ей найти не то себя, не то еще кого-то – последнее слово было неразборчивым, но это не имело значения, потому что дело было не в словах и даже не в музыке, а в чем-то другом, в том, что все вокруг тоже погрузилось в печаль и размышляло, где оно сегодня и как ему найти не то себя, не то что-то еще.
– Нравится? – спросил Митя.
– Ничего, – сказал Дима. – Но главное достоинство в том, что она не понимает, о чем поет. Так же, как твой приятель, который не нашел ничего лучше, как пожалеть свет, уходя во тьму.
– Это не мой приятель, – сказал Митя.
– Ну и правильно, – сказал Дима, – я бы с таким тоже никаких дел иметь не стал. Понимаешь, все, что вызывает жалость у мертвецов, основано на очень простом механизме. Если мертвецу показать, например, муху на липучке, то его вырвет. А если показать ему эту же муху на липучке под музыку, да еще заставить на секунду почувствовать, что эта муха – он сам, то он немедленно заплачет от сострадания к собственному трупу.
– Выходит, и я тоже мертвый? – спросил Митя.
– Конечно, – сказал Дима, – а какой же еще? Но тебе это хоть можно объяснить. А потому ты уже не совсем мертвый.
– Спасибо, – сказал Митя.
– Пожалуйста.
Они поднялись на набережную. Доминошники уже исчезли, и от них остались только колеблемая ветром газета, несколько сдвинутых ящиков, пустые пивные бутылки и рыбья чешуя; из-за меланхолии, которую навеяла музыка, казалось, что они не просто разошлись по домам, а рассосались в окружающей тьме – для полноты ощущения не хватало только их выветренных скелетов рядом с бутылками и чешуей.
– А чего это ты о танцплощадке заговорил? – спросил Дима.
– Я там был сейчас. Спустился даже, посидел немного. Очень странно. Вроде видно, что все они мертвые, прямо как из гипса. Знаешь, есть такая игрушка – два деревянных медведя с молотками? Двигаешь деревянную палочку взад-вперед, и они бьют по наковальне.
– Знаю.
– Так вот там то же самое. Все танцуют, смеются, раскланиваются, а посмотришь вниз – и видишь, как под полом бревна ходят. Взад-вперед.
– Ну и что?
– Как ну и что? Ведь летели-то они все на свет. А как ни летай, светится только танцплощадка. И получается, что все вроде бы летят к жизни, а находят смерть. То есть в каждый конкретный момент движутся к свету, а попадают во тьму. Знаешь, если бы я писал роман о насекомых, я бы так и изобразил их жизнь – какой-нибудь поселок у моря, темнота, и в этой темноте горит несколько электрических лампочек, а под ними отвратительные танцы. И все на этот свет летят, потому что ничего больше нет. Но полететь к этим лампочкам – это…
Митя щелкнул пальцами, подыскивая подходящее слово.
– Не знаю, как объяснить.
– А ты уже объяснил, – сказал Дима. – Когда про Луну говорил. Луна и есть главная танцплощадка. И одновременно главная лампочка главного Ильича. Абсолютно то же самое. Свет не настоящий.
– Да нет, – сказал Митя. – Свет настоящий. Свет всегда настоящий, если он виден.
– Правильно, – сказал Дима. – Свет настоящий. Только откуда он?
– Что значит «откуда»? От Луны.
– Да? А тебе никогда не приходило в голову, что она на самом деле абсолютно черная?
– Я бы сказал, что она скорее желто-белая, – ответил Митя, внимательно поглядев вверх. – Или чуть голубоватая.
– Скажи. Пять миллиардов мух с тобой, конечно, согласятся. Но ведь ты не муха. Из того, что ты видишь желтое пятно, когда смотришь на Луну, совершенно не следует, что она желтая. Я вообще не понимаю, как этого можно не понять. Ведь прямо вверху висит ответ на все вопросы.
– Может быть, – сказал Митя, – но у меня, к сожалению, ни одного из этих вопросов не возникает. Впрочем, я тебя понял. Ты хочешь сказать, что когда я смотрю на Луну, то вижу солнечный свет, который она отражает, а сама она не светится. По-моему, это не важно. С меня достаточно того, что свет существует. И когда я его вижу, то главное, что есть во мне, заставляет меня двигаться в направлении к свету. А откуда он, какой он – это все не особо важно.
– Ну хорошо. К Луне ты двигаться не желаешь. А к какому свету ты идешь сейчас?