А Вадик только меня увидел, так сразу и заржал. Не помню уж, как я до них добрался.
— Это кто же, — смеется, — так тебя разукрасил?
— Да так... — говорю, — в “Северном”... Помнишь Валентину Краснославовну?
— Что, — улыбается, — не поделили?
— Да брось ты, — говорю, — Вадик, я тебе серьезно... Надо, — говорю, — что-то делать...
А у Вадика тоже накрыт стол и тоже выпивают. И Тонька даже всплеснула руками.
— Ой, Толька, — кричит, — привет! Хочешь выпить?
Я пробурчал:
— Привет... Идем, — говорю, — Вадик, скорее. А то сейчас уйдут...
И все им рассказал. А тут еще какой-то хлюст. Вроде бы Вадикин клиент по банковским операциям. А заодно и по банке. И сразу видно, что утрепывает за Тонькой. А Вадик только знай себе посмеивается. Ему-то что. У Вадика теперь отдельный кабинет.
Тонька кричит:
— Алик, одевайся... Идем! А ты, Вадим, нас жди. Сейчас, — говорит, — мы с ними разберемся...
Уже косая. А Вадик все опять посмеивается. И тоже под приличным шофе. А этот самый хлюст, тот ни в одном глазу. Как будто и не пил. Вскочил и давай одеваться. А Вадик все протягивает мне рюмку. Ни пуха, мол, ни пера.
Ну и пошли.
Вышибала на нас уставился и видит — снова я. И так это ехидно ухмыляется.
Ах ты, думаю, мразь! Еще и смеется.
— Давай, — говорю, — открывай... — и уже просовываю ботинок.
Ну, Алик видит такое дело и сует вышибале пятерку. Надо же ему перед Тонькой повыначиваться. А сам ну прямо весь из нерпы: и воротник, и перчатки, и шапка.
— Это, — кивает в мою сторону, — со мной...
Вошли — и снова сует. Только теперь гардеробщику. И тот давай с него стряхивать пылинки. Повесил Аликин макинтош на вешалку и протягивает Тоньке номерок. И Тонька осталась в вестибюле.
А я даже и не стал Вадикину куртку снимать. Ведь это мое украшение. И потом — она же вся в крови. Еще перепачкает. Да и под курткой у меня сразу одна тельняшка.
А Валентина Краснославовна со своим амбалом как ни в чем и не бывало. Сидят, любезничают. И Алик, протянув петушка, тут же к ним и подсел. Оказывается, старые знакомые. А я, как дурак, все стою. Уставился амбалу в скулятник и молчу.
Но он ко мне даже и не поворачивается. И такая меня вдруг разобрала обида.
Разворачиваюсь и ка-ак ему врежу. И даже самому понравилось. Как будто залепил в лузу шара.
А на Валентину Краснославовну даже и не посмотрел.
Все. Не будет теперь Валентина Краснославовна москвичкой. Так и останется в своем Орехово-Зуеве.
Ну, тут, конечно, и салфетница, и тарелки, и фужеры — все это полетело на пол.
И потом они мне и показали.
Оказывается, я все перепутал. И врезал совсем не тому. Не тому, кто меня ударил. Тот, которому я врезал, оказался его товарищ. А тот, что меня оскорбил, сидел за соседним столиком и с кем-то выпивал.
Повалили и давай прямо по мне отбивать чечетку. А музыканты все знай себе замастыривают. Что-то про велосипедистов. Да про синеву.
И все, как ни в чем не бывало, пляшут.
А потом через весь зал отволокли к вышибале. И там снова меня повалили. И опять прямо по мне пустились вприсядку.
Совсем озверели. А Тонька вокруг все прыгает и что-то кудахчет.
— Ребята, — кричит, — не бейте! У него умерла мама!
Это она мне уже потом рассказывала.
А вышибала, сука, стоит и улыбается.
Хорошо, я еще закрыл руками голову. А так бы, наверно, убили.
А когда уже сползал по ступенькам, то заиграли из “Белого солнца пустыни”.
Я, правда, этот фильм не смотрел. Но там на слова Окуджавы песня. Наверно, кто-нибудь заказал. Вроде меня. Когда я предлагал Валентине Краснославовне руку и сердце.
Ну а потом и запели. И голосишко — не сказать, чтобы уж совсем педроватый. А вроде бы и ничего. И я даже остановился послушать. И как-то не то чтобы мне стало грустно. А так.
Ваше благородие, госпожа Чужбина.
Жарко обнимала ты, да только не любила.
В ласковые сети, постой, не лови...
Не везет мне в смерти — повезет в любви.
А на винт я потом все-таки намотал, правда, уже не в море, а на суше, и ровно через год встретился с нашим “кондеем” на “провокации”.
(А перед новым выходом в море — я работал тогда в метеослужбе у гидрохимиков — повесил в лаборатории лозунг: НЕ РАЗБАЗАРИВАЙ СЕРЕБРО —
ОНО НА ВЕС ЗОЛОТА. Такая соль, и, чтобы выпало в осадок, надо как следует разболтать. Как будто гоголь-моголь. И сослуживцы меня даже похвалили.
Но начальник почему-то нахмурился.
— Это, — говорит, — что еще за новости? Вам здесь, — прищурился, — не клуб художественной самодеятельности!
Ну и пришлось, конечно, снять.
Но это меня не спасло: своей половой распущенностью я фактически сорвал экспедицию.
Уже пора погружать батометры, и мне вдруг захотелось в гальюн. И чувствую: нет, что-то здесь не то. Я в этих делах уже съел собаку. Ну и ударил в знак воздушной тревоги в колокол.
Вот и пришлось поднять лебедкой якорь и на всех парусах нестись обратно в Нагаево. И океанологи (вот это, я понимаю, товарищи), невзирая на план, все, как один, так ободряюще улыбались.
А из Нагаева прямо в резиновых сапогах я как ошпаренный рванул в диспансер. А там живая очередь и все такие растревоженные, как будто на выпускном экзамене.
И вдруг смотрю — “кондей”.
— Вот это, — улыбается, — встреча... Какими, братишка, судьбами?..
Я говорю:
— Привет... — и тоже ему в ответ как-то весь засветился, — привет, — улыбаюсь, — от Поли и Тани...
И в диспансере меня сразу же взяли за жабры.
— А ну-ка, — говорят, — колись... выкладывай координаты своей сирены, а то… — пугают — мол, не будут меня колоть (сейчас с этим делом строго).
Потом посмотрели в мою карточку, а я, оказывается, уже второй раз. И был у них совсем недавно. Всего месяц назад.
(А я и не знаю, что думать, — ведь у меня “в хрустальном дому” сейчас царит одна Зоя.)
Ну и давай им навешивать лапшу (а что мне еще оставалось?).
— Наверно, — говорю, — на Птичьем острове... кажется, повариха... с плавбазы...
И врач сначала решил, что я над ним смеюсь, такая бытует в народе шутка. Про птичью болезнь (а если точнее, то про три пера). А мы и правда пришли на этот самый остров. Часа примерно три с половиной ходу. Уже Камчатка, и не совсем понятно, почему все-таки Птичий, когда одни камни и ни души.
Пристал — ну а что за плавбаза и как повариху зовут, — а сам все в мою карточку записывает. Да я уже, говорю, и не помню, был, объясняю, косой, но, кажется, “Ламут”. А повариха, кажется, Клава.
Хотя “Ламут” на самом деле сейнер на Марчикане, и в ресторане “Приморский” на этот самый “Ламут” еще в 68-м после второго графина один марамой меня уже “оформил” старшим матросом.
И после диспансера приплелся, опустив голову, в барак. А у Зои, как всегда, Нина Ивановна; ну и, понятно, фуфырь. Они-то меня совсем не ждали.
Нина Ивановна смеется:
— Ну что, моряк с печки бряк... чего такой невеселый?..
— Да так, — говорю, — а чего веселиться... — и уже стягиваю сапог.
— А мы вот... слыхал... умер Марк Бернес...
— Да... жаль... — говорю, — такой молодой... — а сам все продолжаю чесать затылок (может, еще и до меня; у нас-то все наружу, а у них без поллитры и не разберешь). И даже не стал с ними пить.
После уколов нельзя.
— А вы... — это мне уже Зоя и, как всегда, ломает комедию, — вы что... — кокетничает, — нами брезговаете...
А когда Нина Ивановна ушла, то все ей, как на волшебном блюде, и выложил:
— Вот, — говорю, — оперился... ну прямо чудеса...
Я думал, Зоя меня поддержит или, по крайней мере, пожалеет, а она меня даже как-то удивила.
Я ее тогда еще как следует и не знал.
— Нам, — улыбается, — трипперные не нужны.
А как-то уже зимой познакомила меня с коренастым таксистом по имени Гена. И мы все трое даже выпивали и слушали Высоцкого. И Гене больше всего понравилось “И тот, кто раньше с нею был…”.