Какая, в конце концов, разница, смог ты войти в дом с привидениями или нет? Чувства ведь абсолютно те же самые.
Я все-таки нашел в себе силы наведаться в Коламбию, но даже пятнадцать месяцев спустя я так и не смог зайти в «Ле-Руа», кафе по соседству, куда мы с Аурой забегали чаще всего, особенно на бранч по выходным. Аура была уверена, что название отсылает к вилле «Трист-ле-Руа» из новеллы Борхеса «Смерть и буссоль», но нет, оказалось, это хозяина зовут Леруа. Официантами и менеджерами там были в основном молодые мексиканцы, приветствовавшие нас крайне радушно, вне зависимости от того, насколько переполнен был ресторан и сколь раздраженно другие посетители дожидались свободного столика. Наши заказы они принимали по-испански, а с остальными говорили на английском; они горячо расспрашивали нас о нашей жизни, а мы — об их. Идя к метро мимо кафе «Ле-Руа», я всегда переходил на другую сторону. Но они, должно быть, замечали меня, и я говорил себе, что они наверняка решили, будто Аура меня бросила.
Когда бы кассирша-эквадорка из супермаркета на углу, улыбчивая круглолицая девушка с рубцами от угрей и очками в форме донышек бутылок из-под колы, ни спросила: как поживает ваша жена? — я отвечал, что у моей жены все хорошо. И она, смеясь, поддразнивала меня: ого, теперь она заставляет вас бегать по магазинам! Вот и отлично!
Не заходил я и в рыбную лавку. Я больше не был тем парнем, который в одиночку или с женой наведывался к ним дважды в неделю, чтобы купить свежего аляскинского лосося, филе для двоих, — Ауре нравилось, как, едва завидев одного из нас, тот или другой радушный продавец частенько поднимал огромный, блестящий, мандаринового цвета шмат лосося с ледяного настила и начинал отрезать от него куски.
Я уже не он. Я больше не муж. Я уже не тот, кто покупает в рыбной лавке ужин для себя и своей жены. Меньше чем через год я буду не мужем дольше, чем я был мужем. Хотя вместе мы прожили на два года больше. Но скоро придет день, когда я буду без Ауры дольше, чем я был с Аурой.
Иногда я просыпаюсь с ощущением, будто мне снилась Аура, но не помню никаких деталей. Но однажды утром, несколько недель спустя после моего первого возвращения в Бруклин, мне приснился сон, который я смог восстановить. Я оказался в голой холодной комнате со стенами из желтоватого камня и понял, что я внутри склепа. На каменной прямоугольной плите под коричнево-кремовым шерстяным одеялом неподвижно лежало человеческое тело. Я знал, что под одеялом — Аура, потому что это было наше гватемальское полосатое одеяло из грубой шерсти, только испачканное и изодранное, как те, в которые кутаются в метро бездомные. Я забрался на плиту и вытянулся рядом. Фигура пошевелилась, и я понял: она поворачивается ко мне. Потрепанный край одеяла приподнялся, из-под него показались ее руки, и я притянул столь знакомое тело к себе в то мгновение, когда на свет показалась ее макушка, и ее черные волосы (как у настоящей японки) в утреннем беспорядке, благоухая выпечкой, уткнулись мне в подбородок, как это бывало по утрам. Руки обвились вокруг моей шеи, и Аура, как она всегда это делала, крепко обняла меня.
Я проснулся и сел. Не в испуге, как от кошмара, потому что в общем-то это был не кошмар. Беспомощно оглядел комнату. Затем забрался под разноцветное стеганое одеяло и постарался вспомнить все подробности. Впервые за долгие месяцы я почувствовал любящие объятия — с того последнего раза, когда мне приснилось, как Аура обнимает меня через несколько дней после своей смерти. Я даже прошептал: спасибо, mi amor. Люблю тебя. И провалялся в постели почти до полудня.
▄
Каждый следующий день был хуже предыдущего. Опустошение, чувство вины, стыда и страх безостановочно сменяли друг друга. Еще больше я переживал за Ауру — от мыслей о том, что потеряла она, у меня подгибались колени и в груди нарастал стон. Часто я думал: но ведь потерять ребенка еще ужаснее, потерять собственного ребенка, дочь… одинокая мать, потерявшая единственное чадо! Еще хуже…
До тех пор пока Аура не уехала в Техасский университет, они с матерью никогда не расставались больше чем на пару недель. Когда ей было тринадцать, она провела три летние недели в детском лагере на Кубе; подростком она вместе со сводной сестрой ездила в тур по Европе; позднее дважды или трижды Хуанита отправляла ее в европейские летние школы: в Париж учить французский, в Кембридж осваивать английскую литературу. Хуанита умудрялась оплачивать все это, трудясь в деканате университета, часто на двух ставках, а иногда еще и подрабатывая на стороне.
Но мы с Хуанитой не общались. Я даже не знал, что она сделала с прахом Ауры.
Я думал, что смогу прожить еще несколько месяцев на деньги, оставшиеся на сберегательном счете Ауры, а также на страховую выплату от Коламбии, которую я получил как ближайший живой родственник — именно я заполнил все бумаги и отправил запрос.
Кого справедливо было бы признать ближайшим живым родственником: овдовевшего мужа или осиротевшую мать?
Насколько я знаю, Хуанита развеяла прах Ауры, выбрав какое-то место в соответствии с собственным внутренним ощущением, и намеревалась никогда не сообщать мне, где именно.
Хуанита и ее брат, или работавшие на них адвокаты университета, требовали моего ареста и заключения в тюрьму, и пока они ждали, чтобы следствие обернуло улики против меня — или даже сфабриковало эти улики, — я был в опасности. Через год после смерти Ауры риск, что нечто подобное все-таки произойдет, был уже не так велик, но адвокат посоветовал мне во время поездки на побережье в годовщину смерти жены зайти в местную прокуратуру и дать показания, чтобы официально закрыть дело; он сказал, что это всего лишь формальность, но нужно быть предусмотрительным. Иди и расскажи свою историю. Открытое дело как недобитый зверь, сказал он.
Прямо как в той песне Gavilán о Paloma, где Хосе Хосе поет, что его притянуло к ней, словно волной, а потом он подошел и сказал: привет — вот как это произошло.
Когда я добрался до Центра Короля Хуана Карлоса в Нью-Йоркском университете, презентация книги Хосе Боргини как раз начиналась. Пока аргентинский профессор произносил с кафедры вступительную речь, я был вынужден изобразить одну из пантомим опоздавшего: в бешеной спешке засунув дорожный чемодан в проход между рядами, я практически бежал, одновременно стягивая пальто, шляпу и шарф, чтобы, свалив их на пустое кресло спереди, споткнуться на последней ступени лестницы и прогарцевать по сцене к своему месту за столом рядом с Боргини. В аудитории послышались смешки, и я заметил, как профессор с козлиной бородкой поглядел на меня с кафедры, его очки непроницаемо сверкнули в свете софитов. Синьор Па-а-ако Го-о-охльдман, я полагаю? — у него был сильный аргентинский акцент, и пронзительный, почти визгливый голос. Я поднял руку и кивнул, затем потянулся за бутылкой воды «Поланд Спринг» и опрокинул ее, бутылка покатилась к краю стола, но я успел подхватить ее до того, как она упала. Вне всяких сомнений, мне удалось выставить себя полным придурком. Таким было первое впечатление обо мне сидевшей в зале Ауры, и она каждый раз от души веселилась, вспоминая этот случай. Таща за собой саквояж, — любила с тихим подхихикиванием рассказывать она так, словно это была самая смешная часть истории. Она изображала мою пробежку по проходу, дергая взад-вперед головой и отставляя кулак, будто придерживала ручку чемодана. Все это случилось в тот период, когда я каждый год в течение семестра преподавал в Уодли-колледже в Коннектикуте, из-за чего один или два раза в неделю был вынужден ночевать в местном кампусе. Я вел занятия во второй половине дня и сразу после них успевал сесть на поезд до Центрального вокзала.
Я немного знал Боргини по Мехико, хотя он был лет на десять младше меня, в то время ему было около тридцати. Но я не видел его с тех пор, как его роман получил престижную премию в Испании. Теперь его книга выходила на английском, и он пригласил меня принять участие в ее нью-йоркской презентации, как это принято делать в Мехико: вместо авторского чтения — обсуждение книги другими писателями. Боргини прилетел из Берлина, где с недавнего времени служил атташе по культуре при посольстве Мексики. Еще одним автором, представлявшим свой новый роман, была мексиканка Габриэла Кастресана, переехавшая в Бруклин из Мехико пару лет назад и теперь жившая с двумя детьми-подростками в собственной двухэтажной квартире всего в нескольких кварталах от меня. Габриэла, очаровательная, блистательная сорокалетняя красавица, принадлежала к тому типу социально активных писательниц, которые, куда бы они ни пошли, умудряются завести друзей в литературных кругах, причем не важно, знамениты эти люди или нет. Вечером, после мероприятия, она устраивала у себя прием в честь Боргини, и предполагалось, что на ужин придет сам Салман Рушди. Когда она сказала мне об этом по телефону, я не мог не съязвить: а как насчет Сола Беллоу, не хотел бы он тоже познакомиться с Хосе Боргини? Когда презентация закончилась, Боргини остался подписывать книги, Габриэла стояла на краю сцены, приветствуя поклонников, а я направился к столу с вином в дальнем конце зала. У стола был лишь один человек — тоненькая, красивая брюнетка с короткой «рваной» стрижкой и блестящими карими глазами — эльфийская притягательность, восхитительно стройный стан, яркие губы, красная помада. Она улыбнулась мне той самой улыбкой, а я, должно быть, улыбнулся в ответ так, будто не мог поверить своему счастью.