В этот кабинет никто не ходил. Кроме делегаций из министерства и просителей из прошлой жизни.
– Ты не врач, – сказал Сергей Никитич, когда Потапов вошел в кабинет. – Ты не врач. Ты – шарлатан! Она не должна была рожать! Ей нельзя было рожать! Мы консилиум зачем собирали?! Чтобы запретить!!! А ты?! Она пятнадцать лет не беременела!!! Ты думаешь – это просто так?!! Кто позволил ей искусственное оплодотворение?!
– Она сама…
– Сама? – Сергей Никитич приподнял левую бровь. Анна Семеновна пыталась стричь ее ровненько, но один вихор, похожий на вопросительный знак, давно научился убегать от ножниц. Левая бровь у Сергея Никитича всегда была со значением. С выговором и занесением в личное дело. – У нас в клинике сами себе назначают, сами себе производят операции, сами себе рожают? Поздравляю!
– Не с чем. Она сама забеременела. Родила кесаревым. Сейчас тяжелая. Она умирает, папа, – сказал Потапов. – Может быть, пусть Федя побудет с ней в реанимации? Может, материнский долг ее вернет?
– Идиот… Еще и мерзавец. Только фашисты ставили впереди своих колонн женщин и детей, – брезгливо сказал Сергей Никитич. – Ты еще мне тут заплачь…
Фиалки вспыхнули розовым и закрыли глаза, отвернулись.
У Потаповых были принципиально разные позиции относительно курицы и яйца. Старший считал, что жизнь – больше чем дети больше чем роды, больше чем всё, потому что в жизни есть случай. А младший думал, что случай – это дар. И его нужно принимать по правилам. А значит, радостно. И дар, считал младший, может оказаться сильнее всего. И побороть дар невозможно. А пытаться – глупо.
Потапов-старший устал кричать, что главное – это быть живым. Потапов-младший не устал. Он не кричал. Он просто думал, глядя на фикусы, на зеленое сукно стола, на фотографии с Третьего съезда акушеров-гинекологов, что висели по стенам… Он думал, что главное – это постараться быть счастливым. И это гораздо труднее, чем быть живым. Тем более что для врача такое старание вообще никуда не пропишешь. Ни в статью, ни в учебник.
Только сюда. В этот кабинет. Кабинет, в который никто не ходил, кроме Потапова-младшего и тех, кто был им, младшим, недоволен. Сюда звонили из прокуратуры по делу о торговле людьми. Мама сказала, что отец не дрогнул. Вообще не дрогнул. Сказал: «Я сам вас всех посажу». И все. И положил трубку. И даже не стал перезванивать Никите, потому что не посчитал это важным.
А если на Потапова жаловались няньки, перезванивал всегда. Орал равнодушным железным голосом. У Потапова так не получалось, чтобы крик был ровным и механическим. Георгий говорил, что дед может читать рэп, если, конечно, потренируется.
– Из плохого больше ничего, – спокойно сказал Никита Сергеевич. – Я пойду. Побуду с ней в реанимации. А потом отвезу тебя домой…
– Мы на работе. Будь любезен на «вы»…
– Хорошо.
– Плохо. Она умерла, Никита. Пока ты шел ко мне, она умерла.
– Да.
– Не «да»! Я смотрел ее карту. Она должна была умереть. У нее две операции на сердце. И до каждой, и во время каждой, и после каждой она должна была умереть. Давно!
– А умерла сейчас. И от отека мозга…
– Как хочешь, – пожал плечами Потапов-старший. – Как хочешь…
Дверь качнулась и заворчала. Она сердилась, когда Никита не принимал помощь.
А он никогда не принимал. Потому что помощь – это для слабых. А он был очень слабым. Таким слабым, что сочувствие, как капля никотина, убивало в нем лошадь.
– Георгий полюбил женщину. Она замужем и значительно старше. Он хочет на ней жениться, – сказал Потапов-младший, придерживая обиженную тяжелую дверь. Ему вообще сейчас все было тяжело. И дверь, и Георгий, и муж Зинченко, который знал, на что шел…
– С таким отцом он мог бы полюбить и мужчину! – бросил Потапов-старший раздраженно. И строго добавил: – Надо радоваться.
И не вздумай только ее оплодотворять насильно! Слышишь? Обследуем ее, посмотрим анализы… Тогда будем решать… Может, и сама родит…
* * *
– Будущее опять за вами? – спрашиваю я.
– Где? – Роман резко останавливается и начинает оглядываться назад. Он подозревает, что сзади на штанах у него пятно или нитка. Или хвост. А под хвостом – блоха. Роман (бил, пил, гулял, ну и что?) похож на собаку. Без породы и чувства собственного достоинства. Поэтому он не уймется, пока не найдет нитку, не даст сдачи и не добьется желаемого результата. Он теперь такой целеустремленный, что иногда я думаю: было бы лучше, если б он пил.
– Нигде. Сядь, – предлагаю я. – На тебя все смотрят.
– На меня всегда смотрят. Я – публичная персона. – Он все-таки садится и заказывает квашеной капустки, компот из сухофруктов и манную кашу. Ресторан называется «Марио». Он – итальянско-рыбный. А Роман – вредный. Но здесь его все знают. Он хорошо платит, а потому официантам нетрудно принести ему из соседней столовой компот.
Рядом с «Марио» много точек общепита. Роману носят отовсюду – то бешбармак, то махан, то котлеты по-киевски, то копченую курицу. В «Марио» Роману все время хочется какой-нибудь гадости. А мне он здесь подарил моцареллу. Салат «капрезе». Ничего особенного, конечно. Но я увидела их – моцареллу в «капрезе» – и полюбила навсегда. Хватило одного мгновения. К майонезу я, например, привыкала лет десять. Но не люблю и сейчас.
– Мне нужен текст об энергосбережении.
– Всё? – спрашиваю я равнодушно. Подумаешь, энергосбережение. В прошлый раз ему нужен был текст о вреде сайентологии. В момент заказа Роман думал, что сайентология – это такая диета.
– Нет. Еще мне нужно об углублении местного самоуправления, утилизации бытовых отходов и возможностях современного ракетостроения. Я скучаю за тобой.
– По тебе. Нужно говорить «по тебе», – улыбаюсь я.
Четыре года мы дружили семьями, а когда Леша с Николь уехали, то сразу развелись и стали дружить просто так. Сначала от запоя до запоя. Потом от Гриши до Миши. Теперь мы дружим от текста до текста.
Роман – политик. Последние несколько лет он в дрейфе. Дрейф – это когда политик уверенно висит в лайт-боксах, но еще не твердо стоит на платформе. Если честно, то пока он бегает за поездами. Но придет время, и он станет машинистом. И поедет в Туркестан. Потому что Ташкент – город хлебный. А Рома – за диктатуру азиатского типа.
У Ромы галстук. Галстук – это прямое свидетельство доброй воли к повешению. Это очень самоотверженная часть костюма. Она ставит точку прямо под кадыком.
Вместо галстука можно было бы носить саблю. Но с саблей невозможно сесть в автомобиль.
– Зачем тебе так много текстов?
– Есть заказчики, – скромно говорит он, нюхая капусту. Судя по запаху, ее есть нельзя. Но Рома – будет. Потому что официант – это его потенциальный избиратель. А избиратель должен видеть, что у Романа слова не расходятся с делом. У него расходятся только полы пиджака. – Мы создаем гражданский актив. Вот аванс. Ничего, что в долларах? Я сказал своим, что в следующий раз – только евро, но ты же знаешь – инерция и лень. Инерция и лень…
– На когда? – спрашиваю я.
– Навсегда, – улыбается Рома.
Мы – не посторонние друг другу люди. А раз в жизни, в течение одной минуты (иногда двух) даже посторонние люди могут любить друг друга. Взаимно и бесконечно. Минуты достаточно, чтобы вдохнуть и выдохнуть семейную (или романтическую, или даже эротическую) историю с человеком, сидящим напротив в очереди к стоматологу.
Но мы – не посторонние…
Поэтому наше чувство длится минуты четыре. Зато при каждой встрече.
Это все из-за того, что нам не надо предъявлять друг другу бэкграунд.
Кстати о капусте. Наш заведующий говорит, что древние римляне очень любили капусту. А самое полезное в капусте содержится в кочерыжке. Но римляне об этом не знали и потому отдавали кочерыжку рабам.
Четыре минуты при каждой встрече мы с Ромой – кочерыжки. Поэтому он может признаться, что пьет транквилизаторы, красит виски (надеюсь, не гуашью) и что я – умная. И что он мне немного не доплачивает, снимая свой процент.
А я могу признаться, что ни черта не смыслю в сайентологии, энергосбережении, но чудо поисковых систем делает меня умной и местами – гениальной.
И еще я могу признаться, что по моему велению, по моему хотению, наверное, приедет Николь.
– Я знал, что ей там будет скучно и тошно, – радуется Роман. – Николь создана для треша!
– «Треш» – это «мусор», – сомневаюсь я.
– Да? Перепутал. Для смеша! А приличный смеш можно организовать только здесь. У нас. Давно пора было бросить этого козла!
Я не была уверена, что мы с Романом одинаково переводим слово «smash». И точно! Я потом дома посмотрела в словаре. Он, наверное, имел в виду американский вариант – «большой успех, триумф». А я учила это слово как «внезапное падение, гибель, катастрофа».
Не мог же Роман радоваться тому, что Николь вернется, чтобы навернуться тут со всех ног, обанкротиться и разбиться вдребезги…
А за козла он уже ответил. Я встала за Алекса горой и отказалась от «возможностей современного ракетостроения».