Впрочем, от Капралова я слышал и другое объяснение, откуда взялась кальдера. Он верит, что, когда мы еще только начинаем жить, в нас кипят ни с чем не сравнимые страсти. Со стороны мы можем казаться зависимыми и непрочными, никоим образом не умеющими справляться даже с теми небольшими силами, что в каждом есть, но как в пустыне слабые, едва ощутимые ветры при столкновении закручивают огромные изгибающиеся хоботом смерчи, так и здесь — детские обиды способны породить вихри, которые ломают всё, что попадается им на пути. Про подобные среднеазиатские смерчи рассказывают, что один из них где-то выпил озеро, а затем через тысячу километров и в совсем другой стране прямо с неба вывалил на песок целый косяк рыбы; второй под вечер неспешно прошелся по базару большого торгового города, а наутро за тридевять земель, но тоже на торговую площадь из-за облаков несколько минут сыпались рулоны шелка, парчи, вдобавок золотые и серебряные монеты.
Подобные вихри не просто не оставляют камня на камне, но, будто большой ложкой, перемешивают всё так, что уже не найдешь ни начала, ни конца. Именно они, даже не заметив, перекроили, перелопатили русскую жизнь, и у них еще достало силы, чтобы, словно мощный водоворот, вырыть в земле эту глубокую, достигающую дна ада яму. Первый такой смерч, говорил Капралов, породили Никон и Аввакум, чьи родители знались домами. Их детская ревность некогда напрочь обрушила наши отношения с Богом. Другой, тоже прошедшийся по России катком, — Ленин с Керенским, семьи которых были давно и прочно между собой связаны.
В отличие от флорентийца, у Капралова нет цели заселить адскую пропасть своими врагами, он не говорит про тех же Аввакума с Никоном, что они низвергнуты в бездну, просто убежден, что воронка, которая всех нас затягивает, их рук дело. Ненавидя друг друга, один за другим гоняясь по кругу, нераздельные и неслиянные, они были тем вечным сверлом, что, не затупляясь, вспарывало и вспарывало веру и землю.
Исакиев — Коле
Вместе с Дантовым адом Вавилонская башня образует палиндром, и как ты бунтуешь против Бога: взбираешься наверх или спускаешься в преисподнюю — разница невелика.
Дядя Петр — Коле
Твой старицкий приятель Исакиев прав: кратер — палиндром Вавилонской башни. Не сумев достать до Бога, она достала до ада. Сделалась дорогой туда.
Папка № 4 Первая детская папка из Вольска, 1931–1937 гг
Петр — Марии
В двадцать пятом году, когда я уже работал над книгой «Гоголь в Риме», Наркомпрос нежданно-негаданно предложил мне командировку в Вечный город. Билет был через Берлин и Вену. В Австрии, сделав крюк, я поехал в Верхнюю Штирию, в город Грац, где теперь живет твой и мой двоюродный брат Сергей. В двадцать первом году он вместе с врангелевцами ушел из Крыма, с тех пор никаких известий о нем до меня не доходило.
Был май месяц, всё цвело, Сергей взял отпуск на металлическом заводе, где работает фрезеровщиком, и мы три дня с утра до вечера гуляли по окружающим город альпийским долинам. Говорили, как водится, о судьбах России. К счастью, современных событий не касались. Впрочем, мне и без этого приходилось нелегко. Стоило сказать, что наша история и в одном, и во втором, и в третьем очень напоминает историю Англии, Франции или, например, Испании, Сергей начинал яростно спорить. Кричал, что как я не понимаю: одно дело — история Святого народа на Земле Обетованной, история народа, к которому скоро явится Иисус Христос, по молитве которого воплотится Спаситель, и совсем другое — обычное мирское прозябание. Сходство, которое я уловил, — заурядная мимикрия, налитый кровью глаз зверя на крыле эфемерной бабочки. В последний день — мы уже возвращались домой — я, ища примирения, говорю: как всё-таки в Альпах красиво, но он и на это не согласился, сказал, что не видит тут ничего замечательного. Для него и сама земля в здешних местах отравлена ядом папской ереси.
Петр — Марии
До Рима я добрался только 25 мая. Должен был приехать в феврале, но Наркомпрос не успел оформить командировку и сделать визы. Позже вообще не имело смысла — в университете, где меня ждали со спецкурсом по Гоголю, начинались каникулы. Таким образом, на всё про всё две итальянские недели. Если начну жаловаться, не верь, сама поездка — неслыханный фарт. Единственное, с чем не повезло — погода. Слава Богу, лекции я отчитал в первые пять дней на запасе, на кураже, а так каждый день жара за сорок. Даже местные едва передвигали ноги. Кто мог, растягивал сиесты с утра и чуть не до ночи, я же, как ты понимаешь, челночил без продыха. Как обычно, шел куда шлось. Ничего не искал, на что набреду, тому и радуюсь. Не скажу про другие города, но в Риме — тактика беспроигрышная. Когда совсем уставал, заходил в один из здешних храмов.
Бог тут всегда рядом, Его дома везде. В городе Он главный владелец недвижимости. Церковные врата открыты с раннего утра, и для человека, который хочет к Нему обратиться, и для, подобно мне, праздношатающегося. В базиликах покойно, прохладно. Что еще надо после палящего солнца, после уличного шума и мельтешения? Часто случалось, что я вообще был в церкви один. Сидишь себе на скамье и хорошо, неспешно думаешь.
Если нет службы, в храмах почти темно. Полосы света от окон узкие, вдобавок их дробят, раскрашивают витражи. Есть еще несколько десятков свечей, но они хилые, пламя на сквозняке чуть теплится. Из этого полумрака, хоть как-то его организуя, выступают лишь колонны да ребра сводов. Картины, что тут вместо икон развешивают по стенам, едва видны, а так, если что и можно различить — бронзовые таблички исповедален. На каждой — языки, на которых тебе готовы отпустить грехи. Когда-то Господь языки смешал, а теперь пожалел человека и нанимает патеров-полиглотов.
Как-то в церкви Марии Маджоре мне пришло в голову, что земной мир — отличная иллюстрация к школьной задачке с бассейном и двумя трубами: по одной втекает, по другой вытекает вода. Все мы денно и нощно грешим, оттого давно бы потонули, захлебнулись во зле, но Господь в этих кабинках обреченно, с кроткой готовностью принимает наши покаяния, всех и каждого безотказно прощает. Я тебе когда-то рассказывал, что в Нежине слышал от приходского батюшки еврейский комментарий к Ноеву потопу. В нем говорилось, что вода, которая сорок дней и ночей лилась на землю, была не обычной дождевой, а крутым кипятком. Так вот, я уверен, что то была даже не вода, а просто Господь, устав от восторга, от безнаказанности, с какой человек творил зло, тогда первый и единственный раз попустил нашему греху излиться на землю. Я сидел на скамье и думал, что вот мы после исповеди, просветленные, радостные, выходим на улицу и тут же принимаемся за старое. Видел печального Господа, который однажды дал слово, что потопа больше не будет, и теперь вместо кары наладил отлично работающую канализацию. Вырыл выгребные ямы или даже по-современному — распланировал целые поля аэрации.
Петр — Марии
Гоголь по полдня и больше лежит на бортике древнего акведука, который примыкает к стене виллы Волконских и служит ей как бы террасой. Глаза прикрыты, веки, всё лицо от солнца ярко-красные, уже обгорели, но ему всё равно. Иногда кажется, что он дремлет, но нет, ноздри раздуваются, их крылья ходят, как жабры больших рыб, нагоняя внутрь носа медленные, усталые, будто караван после долгого дневного перехода, запахи. Они чуть подвяленные и, как всё пришедшее с Востока, в ярких, цветастых одеждах. Пахнет шафраном, яблоками, маслинами, перцем, жасмином и розами; пахнет эвкалиптом и специями, гвоздикой и ладаном, еще какими-то ароматическими смолами, которые ему пока не удается распознать.
Снизу, из города, с ближайшего рынка воздух приносит запахи привезенной из порта свежей морской рыбы, запахи сыров и жаренного на вертелах мяса, печеного хлеба, разных трав, и Гоголю не терпится всё это собрать и засунуть в кошелки, переметные сумки, мешки, хурджаны, а дальше, навьючив на большого старого дромадера, снова тронуться в путь.
Но запахи не хотят уходить, будто сюда и шли, они множатся, делаются прянее и гуще, они будто уверились, что его большие ноздри — это две пещеры или два грота, какие теперь вырыты чуть ли не рядом с каждой из окрестных вилл, сделались их главным украшением. Если повезет, по дну грота течет ручеек чистой подземной воды, у Гоголя тоже всегда течет из носа, и вот здесь, в тени и прохладе, запахи по своей воле останавливаются на привал. Он видит, как раскрываются котомки, дорожные сумки и начинает готовиться нехитрый ужин: хлеб, сыр, немного зелени, пара кусков присыпанного перцем подкопченного мяса.
Гоголь вспоминает, как ездил в Белладжо, как из той точки, где сходятся два тамошних грота, смотрел сразу на оба озера — на Комо и Лекко, но там было тихо, пустынно и не пахло ничем, кроме сухого камня, а здесь он будто руками пробует, ощупывает запах за запахом, даже не считает их, просто радуется, сколь многих он завлек, приманил прохладой, тенью и влагой. То ли из-за дремоты, то ли разомлев на солнце, он не чувствует своего тела, и оттого нос, совсем как Хлестаков, распоясывается. Отстраненно, однако поначалу даже с сочувствием Гоголь смотрит на его сумасбродства. Нос куда-то сбегает, бог знает где прячется. То он важная персона — слуга со всем тщанием помогает ему надеть мундир статского советника, подает из заветной шкатулки орден Святой Анны, или он даже царь, и тут же — завернутый в тряпицу жалкий кусок человеческого мяса, с испуга выброшенный в реку.