9
О том, что Валька несчастен в любви, догадаться было несложно. Его обычного спокойствия, обезоруживающей улыбки, невнятного мурлыканья песен совсем не стало. Мы все любили Вальку за его глаза с их степным созерцательным выражением, как будто его ничто никогда не могло расстроить. Он излучал спокойствие, столь дорогое и столь редкое среди нас. И вот он стал терять его. Мы с тревогой смотрели на это, совсем не зная, что с ним происходит. Девчонки жалели его, парни пытались расшевелить, угощали пивом, звали с собой развеяться. Валька пиво пил молча, но никогда никуда с ними не ходил. Он пропадал вечерами, возвращался очень поздно. Мы знали, что четыре дня в неделю он работает после университета, а в остальные дни бегает на свидания. Он недосыпал, недоедал, осунулся, и в глазах его, кроме тоски, кроме упрямства появилось еще выражение терпеливого, молчаливого, лошадиного страдания.
Мы ничего не знали о ней, той, в кого влюбился Валька, но судачили.
— Крутит парнем как хочет, — фыркала Марина на кухне. — Не дает ему, видно сразу. Так прыщами изойдет весь.
К тому моменту Марина совсем втянулась в общажную жизнь, примелькалась на вахте, где охрана тоже была давно своя, и стала полноправным жителем нашего этажа и такой же притчей во языцех, как покойный Женя и его Царевна Лебедь. Марина считалась первым специалистом в вопросе Вальки, благо видела его чаще, чем кто-либо из нас. С нами он теперь почти не общался, универ прогуливал. Всегда аккуратный и хозяйственный, он больше не крутился на кухне, перебивался всухомятку. Дрон стал варить сосиски на всех: на себя, Марину, Борьку и Вальку. Приходя домой после полуночи, тот всегда находил их на блюдце в холодильнике.
— Хавай, — широким жестом разрешал Дрон. — А то совсем истаешь. Одной любовью не прокормишься.
Валька ничего не отвечал. Он замыкался, и все мы понимали, что, если в скором времени ничего не изменится, нашего прежнего доброго Вальку мы не увидим уже никогда.
Товарищи вместе с Анной собирались в своем подвальчике два раза в неделю. Валька послушной молчаливой тенью следовал за ней, после провожал до перехода на «Крестьянскую заставу», довольствуясь товарищеским рукопожатием. Сопротивления такому раскладу вещей он не выражал. Со стороны казалось, что он восхищается Анной, что он влюблен в нее преданно, до самозабвения, как могут любить только простые люди недосягаемый идеал, барышню, девушку из высшего общества, вдруг на волне общего порыва осознавшую унизительное положение народа и обернувшуюся к нему, к народу, с улыбкой милосердного ангела. Наверное, так думали все, кто видел их вместе, и сам Валька осознавал, что вдвоем они вполне справляются с этим сценарием. И у него, и у Анны, и у всех остальных товарищей из подвальчика эти роли укладывались в некое общее представление об эпохе, они были как тот абажур с бахромой, как старые фотокарточки с желтизной, как самый дух их собраний. Такие соответствия предметов и моделей поведения выискивались не столько в документах, сколько в собственном бессознательном, и они следовали им инстинктивно.
Все это Валька видел и понимал и даже молчаливо соглашался играть свою роль, продолжая выслеживать ту, другую Анну. Активистка, партийный товарищ казалась ему налипшей маской на той, настоящей. Он ждал, когда она вынырнет. Он все еще был уверен, что внутреннюю Анну тянет к нему гораздо большая, непреодолимая сила, нежели держит рядом эту, в маске. Иначе кто мешал бы ей давно все порвать?
Валька порой даже не совсем понимал, откуда эта Анна взялась. Она рассказывала, что реконструкция была ее увлечением со школы. Сергей Геннадьевич был ее учителем истории, товарищи в подвальчике — его выпускниками разных лет. Круглолицая отличница Лиза, оказавшаяся беспечной и смешливой девчонкой, заканчивала школу в этом году.
— Клуб большой, — рассказывала как-то Анна, когда возвращались к метро. — Сергей Геннадьевич строит его наподобие ячеек, как тогда было. Он один знает всех членов клуба. Остальные и не знают даже, сколько всего ячеек. Есть между ними связисты, но они знакомы только друг с другом и не имеют права говорить, сколько человек в их группе. В группах не знают даже, кто связист, знает только один еще человек. В случае потери связиста он занимает его место. Все материалы по контактам друг с другом связисты хранят в тайнике, известном этому второму.
— Как все серьезно, — ухмыльнулся Валька. — На фиг?
— У нас все должно быть, как тогда, — уверенно ответила Анна.
— Но зачем? Ведь не следит же за вами никто. Можно было бы и упростить все, если это только игра.
— Игра. Но в ней такие правила. В игре нет ничего серьезней правил.
— А у тебя роль какая? — спросил Валька. — Ты, случаем, не связист?
Он смеялся, но Анна обдала его холодным взглядом и сказала глухо, что, будь она связистом, не призналась бы все равно, потому что Валька вообще пока в ячейке никто. Он не обиделся. У него было легкое настроение.
— Я же вижу, что у тебя роль какая-то особенная, — продолжал он шутливо допытываться, — не верю, что ты так просто.
— Почему? — поинтересовалась Анна аккуратно.
— Ты активистка. Комсомолка-спортсменка-отличница! И Геннадьич тебя Анечкой зовет и не как ко всем относится. Дураку ясно, что ты не на последних ролях. А может, ты организатор всего этого?
Анна молчала. По глазам Валька догадался, что не ответит, бесполезно пытать. Он посмеялся и отстал, но ее недоверие задело сильнее, чем он сам ожидал. Разговор засел в голове, и постепенно стало казаться, что не просто свою роль в ячейке, свою роль в игре скрывает Анна. За молчанием показалось что-то большее — что-то между ней и Сергеем Геннадьевичем. Почему показалось так, Валька не понимал сам, но это вдруг засело внутри как заноза и не хотело выходить. Ему стало казаться, что Анна ходит в группу только ради Сергея Геннадьевича, что она влюбилась в него любовью отличницы-дурочки еще в школе, вот и ходит, не может отлипнуть до сих пор. Поверить, что Анна действительно думает так, как говорит, как говорят все в подвале, Валька почему-то не хотел, подобное объяснение казалось ему проще. Геннадьич стал неприятен, он не мог спокойно слышать его негромкий усталый голос, не мог спокойно смотреть на лицо с мелкими чертами, стареющее, с отечными глазами и щеками, на очки в старомодной круглой тонкой оправе, которыми он поблескивал в подвальной полутьме.
Вальку стала мучить ревность, но она не находила себе предмета, и он цеплялся за всех, кто оказывался подле Анны. Все в подвальчике благоговели перед Анной, это было видно, к ней тянулись, но ее внешняя холодность и отстраненность не подпускали никого ближе чем на рукопожатие. Был только один — Станислав, парень высоченный, сутулый, длиннолапый, с громовым голосом и выболевшим, как после оспы, лицом. Если они с Анной приходили раньше, чем начиналось собрание, он подходил к ней со словами: «Барышня, можно ручку?» — и целовал, переламываясь со своей высоты пополам. Анна всегда при этом негромко мелодично смеялась. Потом они садились рядом и говорили о чем-то, что не касалось ячейки. Больше ни с кем Анна не говорила о жизни вообще, вне этого подвала и тех идей, которые витали здесь. Валька видел, что Стас Анне приятен, что с ним она становится веселее и проще, чем с самим Валькой, все это его задевало, он сидел рядом молча, стараясь не слушать их разговор и смех, а внутри все клокотало.
Но когда приходил Геннадьич и начиналось занятие, ревность притуплялась, и Валька медленно засыпал. Беседы велись про историю, а он не смыслил в этом и не хотел смыслить. У каждого члена ячейки была своя тема, которой он занимался. У Станислава — первые годы после гражданской войны, у Лизы — партизанское движение в Сибири и на Дальнем Востоке, кто-то увлекался отдельными фигурами вроде Чапаева, Буденного, Фрунзе, кто-то фанател на оружии. Анна была специалистом по культуре начала века: архитектура, живопись, в том числе агитплакаты, песни. Получалось, что каждый реконструировал свой кусочек того мира, чтобы в будущей игре все было правдоподобно, по-настоящему. Игра была намечена на лето, пока только разрабатывался сценарий. Они обсуждали работу друг друга, последние книги по своим темам, причины каких-то событий, поведение их участников и итоги. Очень часто начинали говорить все вместе, с жаром спорили, вели себя, будто были на сцене, и сыпался из них язык газетный, пафосный, звонкий, как медь. Во флегматичном Вальке все тогда напрягалось. Он просыпался, откидывался к стене и смотрел с напряженной улыбкой, как человек, столкнувшийся со стихией и пережидающий ее. Сам он никогда не спорил и вообще в подвальчике молчал.
В тот вечер, когда они опять расшумелись, Валька не выдержал, потихоньку встал и вышел на улицу покурить. Недавно прошел дождь, воздух был холоден, влажен, во дворе под фонарем одиноко гуляла женщина с черным пуделем. Вальке хорошо дышалось, он немного помечтал о доме, а потом сигарета докурилась, и он, как привязанный, поплелся обратно в подвал.