Эту-то статью и прочитал нам Витькин папаша, предварив небольшой, довольно продуманной речью, а точнее, репликой.
– Вот вы должны понять, насколько опасна бывает правда, если ее попользует человек, не переступивший «порога боли». Помните, как в «Театральном разъезде» у Гоголя патриот в кавычках обращается к собеседнику, а вероятнее всего, к нам: «Но зачем об этом говорить – ведь это ж наши раны?!» Вот и эти «Литерарни листы», или «Две тысячи слов», – вроде бы все правда, если звучит из наших уст, а этот негодяй-борзописец вывел людей на улицы, кровь пролилась.
Витькин отец начал читать:
«…Большая часть народа с надеждой восприняла программу социализма. Но за ее осуществление взялись не те люди. Скверно то, что у них не было обыкновенной мудрости… чтобы они позволили постепенно заменить себя более одаренными людьми…
…Коммунистическая партия народное доверие постепенно начала разменивать на должности, пока не получила их все, и тогда у нее ничего не осталось. Это осознают и те из коммунистов, чье разочарование так же велико…
…ее союз с государством привел к тому, что исчезло преимущество глядеть на исполнительную власть со стороны… Выборы потеряли смысл, законы – вес…
…ни одна организация не принадлежала на самом деле ее членам, даже коммунистическая…
…демократизация. Этот процесс начался в коммунистической партии. Мы должны об этом прямо сказать – те, которые от партии уже ничего хорошего не ждали…
…правда не побеждает, правда просто остается, когда прочее уже разбазарено…»
Я слушал этот текст совершенно ошарашенный и мимо ушей пропустил комментарии и пространные словоизлияния Витькиного отца. Но больше всего я был поражен Витькиной реакцией на мою просьбу, с которой я к нему обратился у входной двери, уже напялив шапку:
– Вить, а дай мне на день этот журнальчик дома почитать. Я вам первого его занесу.
– Да возьми, чай, говна-то мне не жалко! – И мой друг через минуту вынес брошюру из комнаты.
Когда я позвонил Валерке Пашуто, нашему инженеру, а одновременно и катаевскому аспиранту, он долго не мог понять, чего я хочу.
– Валера, я знаю, как тебе не повезло – дежурить в новогоднюю ночь! Хочешь, я за тебя отдежурю?
– Я что-то не понял?
– Повторяю! Если хочешь, я могу за тебя просидеть новогоднюю ночь в лаборатории, в институте.
– У тебя что, обострение? Ты же вроде не в психушке, а в дристушке лежал?
– Нет, Валер, я просто поругался со своей девушкой. А объяснять свои личные конфликты родителям я не хочу. Мне легче сказать, что назначили дежурным по институту.
– Ну, что ж, студент, с меня и моей Наташки тебе пузырь. Ждем в гости первого января. Дежурство твое всего двенадцать часов. С девяти вечера до девяти утра. На вахте тебе по пропуску ключ от лаборатории дадут под расписку. А вообще-то в новогоднюю ночь в институте будет тридцать человек дежурить. Из них в первом корпусе пятнадцать. Так что там нескучно будет!
Целью моего ночного дежурства была портативная печатная машинка «Оптима», личная машинка Катаева, стоявшая у него под столом. Тогда печатные машинки выдавали в спецотделах организаций, и шрифты всех машинок были сняты, скопированы для облегчения идентификации. По возможностям использования в преступных целях это устройство стояло где-то между охотничьим ружьем и автоматом Калашникова. Я не умел печатать на машинке и не представлял себе трудоемкость своего предприятия, но был уверен в успехе.
После проводов старого года и встречи нового в вестибюле института, где присутствовали дежурный электрик, дежурный пожарный, два вохра и еще трое таких же, как я, лаборантов, веселье продолжилось, но я его покинул, весь распираемый изнутри адреналином и жаждой деятельности.
Утром на мой звонок дверь в дом неожиданно открыл брат Саша. Он давно уже жил и работал в Серпухове под Москвой и появлялся дома лишь по большим праздникам. Мы с ним обнялись, и он потащил меня курить в ванную комнату.
– Родители уехали на лыжах кататься в Кузнечиху. Я чайник только что заварил. Сейчас покурим, и я буду тебя кормить. – Однако обладание новой информацией и материальным богатством в виде машинописи «Двух тысяч слов» (журнальчик я успел занести Витьке домой сразу после дежурства) распирало меня настолько явно, что брат неожиданно замолчал, внимательно посмотрел на меня и сказал совсем другим тоном: – Ну, давай рассказывай, что у тебя случилось.
Я без лишних разговоров вытащил из кармана неряшливо и неумело отпечатанный ночью текст и протянул Саше. Он сразу углубился в чтение, но это прочтение было каким-то беглым, без эмоций, и я чувствовал, что Сашины мысли витают где-то очень далеко.
– Здорово! Это очень здорово, – сказал брат после того, как я рассказал ему всю историю с новогодним дежурством и перепечатыванием манифеста из «белого ТАССа». – А сколько у тебя сейчас экземпляров этих «Литерарни листы»?
– Три! – ответил я.
– Слушай, мне как раз три надо. Ты можешь мне удружить: дай мне все три экземпляра, сейчас.
Любовь к старшему брату – это чувство, которое может понять только младший брат: преклонение, обожествление и все-подчинение. В тот же момент я отдал все три экземпляра выстраданного текста брату, приговаривая какие-то глупости вроде:
– А ты знаешь, что Дубчек вместе с Катушевым у нас в политехе учились?
– Нет, не знал! Это интересно. А скажи, у тебя много всякого «самиздата», кроме этого, еще есть?
– Ну, есть «Воронежские тетради», «Стихи к роману», «Купюры к “Мастеру”», письмо Федора Раскольникова, Камю «Чума в Оране».
– Слушай, а ты мог бы все это подарить мне сегодня, и мы с тобой вместе сделали бы одно хорошее дело и, я думаю, очень важное!
– Да, конечно, могу! Даже рад буду, если мы что-то вместе сделаем, – я пошел в комнату, достал из письменного стола папку с «самиздатовскими» рукописями и машинописями и принес их в ванную к брату. Он взял папку, не торопясь, в течение минут десяти, молча, перелистал ее всю и неожиданно, как-то сурово стиснув зубы, спросил:
– Ты все это мне даришь?
– Да!
– И я могу это дарить кому угодно и делать с этим что угодно?
– Да, – ответил я недоуменно.
Саша закрыл дверь в ванную комнату, открыл форточку, взял с подоконника коробок спичек и начал методично, листок за листком, сжигать все мое богатство, наполняя белоснежную ванну хлопьями черного пепла.
Корни, которые вскормили тебя, благодаря которым ты вырос и сформировался, удивительно живучие и крепкие, и их великое множество. Встряхиваю окаменевшую память: она осыпается и обнажает тончайшие волоски-корешки, которые, слава Богу, не засохли.
Я стоял с кем-то из приятелей в вестибюле Центрального дома литераторов, и мы беззаботно болтали в ожидании открытия мероприятия – первого антикварно-букинистического аукциона. Суета, улыбки, похлопывание по плечам – и тут я увидел через широкое окно, как у входа остановилось такси. Двое крупных мужчин моего возраста вывели под руки пожилого человека, совсем уже старика, и вошли с ним в здание. Я узнал мужчин, это были Славка-Трельяж и Игорь-Авто – московские книжники, к тому времени уже самого высокого градуса. И тут мой собеседник тихо, почти про себя произнес:
– Лев Абрамович! Уже ничего не видит! Да и слышит-то уже плохо.
Лев Абрамович. «Пушкинская лавка». Театральный проезд…
Я приехал на аукцион не просто поглазеть на результат нашей активной букинистической деятельности последних лет и потолкаться со старыми друзьями книжниками. У меня был серьезный повод, а точнее, задание. Как раз в это время директором музея Добролюбова стал бывший начальник областного управления культуры, некий Трухманов, довольно известная в городе фигура. Трухманов продолжал пользоваться большим авторитетом и не имел отказов от властей по всем вопросам, касающимся и ремонта здания, и создания солидных фондов, в первую очередь книжных. Деньги ему давали, и закупки велись по всей стране.
Относился он ко мне очень тепло и доверительно, а я его уважал. Как у него на руках оказался каталог московского аукциона – не знаю, но только он, проведав, что я еду на аукцион, попросил купить на нем совершенно загадочный для меня сборник «Бандурист» 1859 года издания какого-то украинского поэта Думитрашко. Вроде как одна из первых статей Добролюбова была посвящена этому сборнику – я не вникал, но в торгах принял активное участие, и цена на книгу поднялась с пятидесяти до трехсот пятидесяти рублей. Торг кончился только после того, как человек, сидящий впереди меня и поднимавший постоянно цену, обернулся и, махнув мне номерком, пошел между рядами на выход. В этот момент я расслышал, как Игорь-Авто выкрикнул из зала предложение – начинать торги на прижизненные издания Достоевского с тысячи рублей вместо заявленных в каталоге ста. Но дальнейший ход торгов останется без описания: я пошел за своим конкурентом, только что уступившим мне книгу великого украинского классика. Это был Славка-Трельяж. Мы спустились с ним в знаменитый буфет ЦДЛ, где к нам присоединился всегда полупьяный Сашка Соловей с двумя бутылками коньяку. Мне приходилось сиживать в этом буфете десятки раз, и видел я здесь живьем всю литературу СССР. Но в тот день – я задал Славке вопрос про Льва Абрамовича…