— Пожалуй. Но, выбравшись отсюда, как вы собираетесь вернуться домой? Ведь у вас нет документов, и вас могут опять схватить.
— Доеду автостопом до Мехико, а там пойду в консульство. Помогите мне выбраться, дальше я придумаю, что делать.
Передав гиду деньги, она почувствовала невероятное облегчение, словно освободила какую-то часть самой себя. Не сделай она этого, заключенный преследовал бы ее как привидение. По необычной силе своего ощущения она поняла, что между заключенным и ею есть что-то общее. Она не просто испытывала симпатию к соотечественнику. Это была симпатия к сокамернику. Конечно, по всем внешним признакам Лилиана была свободной. Свободной от чего? Не потеряла ли и она все свои документы? Не похожа ли она на ту южноамериканскую птицу, которая ковыляет по пескам, заметая свои следы, как метелкой, особым длинным пером?
Прошлое растворялось насыщенностью Голконды, ее светом, ослепляющим мысли, застилающим глаза памяти. Свобода от прошлого пришла вместе с незнакомыми прежде предметами: ни один из них не вызывал в памяти ничего. Когда у нее открылись глаза, она оказалась в новом мире. Все краски были жаркими и сверкающими, не похожими на жемчужно-серые пастели ее родины. Завтрак представлял собой поднос с чудесно влажными и мясистыми фруктами, которые ей не доводилось прежде пробовать, и даже хлеб обладал совершенно особым вкусом. Этот вкус, вернее, слабый привкус аниса, придавала хлебу сухая трава, которую сжигали в печи, прежде чем туда его поставить.
За весь день на глаза не попадалось ни одного знакомого в прежней жизни предмета, который вернул бы ее в прошлое. Первым человеком, которого она встречала по утрам, был садовник. Наблюдая за ним из-за приподнятых бамбуковых штор, она видела, что он разравнивает граблями гальку и песок с таким видом, словно это не скучная обязанность, а самое приятное из всех занятий, и ему хочется продлить его как можно дольше. Он то и дело останавливался, чтобы перекинуться парой слов с маленькой девочкой в белом платье, которая крутилась вокруг него, прыгала через скакалку и задавала ему разные вопросы, на которые он отвечал ласково и терпеливо:
— Почему у одних бабочек крылышки красивые, а у других нет?
— Потому что у некрасивых бабочек родители не умели рисовать.
Даже когда на ее пути попадались знакомые предметы, они встречались в самых неожиданных местах. Например, огромная, вырезанная из дерева бутылка кока-колы, которую ставили посреди арены перед началом боя быков, казалась гротескным сюрреалистическим сном. Лилиане хотелось, чтобы быки набросились на эту бутылку, но прежде быков появлялись служители (на них была возложена обязанность убрать мертвого быка и замести следы крови на песке). Они опрокидывали бутылку и уносили ее вшестером на плечах как трофей.
Так что все было свободой: ее расписание, время и даже музыкальные импровизации по ночам — джаз, который позволял ей расцвечивать свое настроение.
Но теперь случилось нечто особенное, связанное с осознанием того момента, который и создавал чувство кровной близости с заключенным. Этим моментом был час перед ужином, когда Лилиана принимала ванну и переодевалась. Час, когда истинный авантюрист достигает высшей точки своей рискованной игры с красотой ночи и чувствует: наступает вечер, и скоро я встречу кого-нибудь, кого захочу соблазнить или кто захочет соблазнить меня, и начнется приключение с капризом и желанием, и, может статься, благодаря этой азартной игре я встречу любовь!
В этот час, когда она бросала на себя последний взгляд в зеркало, раздвижная дверь ее комнаты казалась запертой дверью тюрьмы, а сама комната — камерой, и все лишь потому, что она оставалась пленницей тревоги: это было мгновение перед началом нового раунда с другими людьми, и оно парализовало ее страхом. Кто пригласит ее на танцы? А вдруг никто не вспомнит о ее существовании? А что, если ни одна из компаний, наметивших провести вечер вместе, не включила ее в список приглашенных? Не получится ли так, что, появившись на террасе, она обнаружит партнером по танцам лишь директора чикагской бойни? Не придется ли ей спускаться вниз лишь для того, чтобы наблюдать, как Крисмас упивается провокациями Дианы, как одни пары садятся в автомобили и отправляются на фиесту, а другие поднимаются на холм, чтобы принять участие в воскресных танцах на скалах, как доктор Эрнандес внимательно выслушивает какую-то киноактрису, вбившую себе в голову, что у нее малярия.
Это было мгновение, которое доказывало ей, что она — всего лишь пленница робости и неуверенности, а не подлинная искательница приключений, не настоящий игрок, способный, проигрывая, улыбаться, не бояться впустую пропавшего вечера, не мучиться из-за того, что пришлось целый вечер слушать пьяного типа, объяснявшего, как устроены чикагские бойни и как происходит забой быков.
Лилиана придумывала себе всевозможные катастрофы, но на самом деле ничего такого с ней не происходило. Когда она играла на рояле, несколько человек собирались вокруг и ждали, пока она закончит, чтобы предложить ей выпить или присоединиться к их компании. Но все, что происходило наяву, не могло освободить ее от внутреннего заточения в тюрьме страхов, от страха перед одиночеством.
Ей захотелось вновь повидать своего заключенного, но она решила, что он уже на пути в Мехико. Она собиралась прогуляться пешком вниз до испанского ресторана на площади. Лилиана предпочитала ужинать там, а не в гостинице. В гостинице она ужинала в одиночестве, на площади же появлялось такое ощущение, будто она ужинает со всей Голкондой, делит свою жизнь с другими.
Площадь была душой города. С одной ее стороны возвышалась церковь, с трех других прямо на мостовой стояли столики многочисленных кафе и ресторанов. Имелся здесь и кинотеатр, а в самом центре — эстрада, окруженная маленьким сквериком со скамейками.
На скамейках сидели упивающиеся близостью юные влюбленные, усталые бродяги и мужчины, которые читали газеты, пока мальчишки чистили им туфли. Вокруг, с корзинами, наполненными засахаренными фруктами, разноцветными бутылками лимонада, красными и желтыми пачками сигарет и журналами, располагались торговцы. Медленно шли в церковь и выходили из нее старые дамы в черных шалях, попрошайничали мальчишки, а уличные музыканты, устроившись рядом с кафе, играли на своих маримба[8], пока продолжали падать монетки, хотя певцы уже прекратили петь. Девочки продавали ожерелья и сережки из морских раковин. С цветами в черных волосах, наряженные в броские платья, фланировали проститутки.
Поток нищих бесконечно варьировался. Они умели менять свои роли. Наскучив изображать слепых, внезапно появлялись, ковыляя на деревянных протезах. Но были и такие, кто не притворялся, — жуткие, как персонажи из ночных кошмаров: сморщенный ребенок, который лежал ничком на маленькой тележке и как-то умудрялся толкать ее вперед своими иссохшими ручками; скрюченная, как корень древнего дерева, старуха; вереница слепцов с гнойными язвами вместо глаз… При этом, как рассказывал доктор Эрнандес, все они отказывались от медицинской помощи и возмущались, если их пытались забрать с улиц, оторвать от религиозных процессий, фейерверков, джазовых концертов и потока посетителей в самых необычных костюмах.
И вот сейчас среди них, за соседним столиком, сидел американский заключенный с тем самым гидом.
По их оживленным голосам и многочисленным пустым бутылкам из-под текилы Лилиана поняла, на что пошел ее вклад в дело свободы. Сейчас они не в состоянии были узнать ее. Отсутствующие взгляды и развязные жесты словно обнажали Кони-Айленд ума с его каруселями, «щелкающими хлыстами», темными комнатами ужасов, кривыми зеркалами, «мертвой петлей» и бросающими вызов смерти мотоциклами опьянения. Языки стали точно резиновыми, слова выкатывались изо рта, как на гребне маслянистой волны, раскаты смеха напоминали внезапные выплески гейзеров.
Как только Лилиана села за столик, к ней подошел ирландец, человек невысокого роста, с лицом, не выдававшим возраста, и круглыми, абсолютно неподвижными глазками. Округлость и неподвижность глаз придавали его лицу выражение предельной невинности. Ирландец поздоровался и попросил разрешения присесть за столик.
На нем были белые брюки, какие носят мексиканцы, синяя рубашка с распахнутым воротом, испанские сандалии. Он говорил отрывисто и настолько монотонно, что подчас невозможно было разобрать ни слова.
Зато его карманы были полны археологических редкостей — всевозможными головками, ручками, ножками, змейками, флейтами, керамическими изделиями индейского происхождения. Он доставал какую-нибудь вещицу из кармана, клал себе на ладонь и тихим голосом рассказывал ее историю.
Ирландец никогда не предлагал купить их, но если турист вдруг спрашивал: «Вы это продаете?», он соглашался с таким грустным видом, словно жалел расстаться с экспонатом из частной коллекции.