Спустя некоторое время он начинает проявлять беспокойство, выходит из комнаты и входите комнату вслед за сестрой-химичкой, у которой постепенно становится раздосадованное лицо с примесью невольного смеха. Они ходят так неразлучной парой, объясняются в коридоре и наконец возвращаются в комнату, и он осторожно, пальцами, притворяет за собой дверь.
Соседка Ивана по столу, взбудораженная этим хождением, тоже подымается и выходит в кухню и там бессмысленно курит, облокотясь на холодильник, в полной темноте, при звуках женского смеха, периодами возникающего в комнате.
Наконец раздаются шаги, и в темную кухню входит Иван, а за ним химичка, которую Иван ведет за руку. Соседка Ивана выскальзывает из темной кухни, оставляя их одних, и приходит в комнату, где танцует в одиночестве хорошенький юноша, и она начинает подчеркнуто ритмично танцевать напротив него, и ты тоже подымаешься со своего стула и, глупейшим образом смеясь, оставив туфли в стороне, тоже танцуешь.
А Иван с химичкой то входят в комнату, то гуськом выходят в коридор, плотно притворяя дверь. И с каждым новым приходом Иван выглядит все более безумно взбудораженным, а химичка все досадливей пожимает плечами, потому что у нее есть свои причины не давать Ивану спирта. А ты все смеешься и смеешься, танцуя в одних чулках на грязном полу, пока не раздается на кухне страшно громкий крик: «Но это же нетрудно!» Что-то с легким треском падает на кухне, а соседка Ивана по столу спрашивает вернувшуюся в комнату химичку: «И часто он так?» — а химичка отвечает: «Каждый божий раз».
— Да-да-да, — говоришь ты, — это опустившийся человек, конченый алкоголик. — А хорошенький мальчик ставит снова «Бай-бай, мон амур», и снова все танцуют, а химичка говорит: «Я не могу, пойди ты, он там все шурует, ищет». — «Не надо было ему отдельно полную приносить, это ошибка», — говорит кто-то.
Иван входит в комнату, тут же притягивает к себе за руку свою бывшую соседку по столу и берется с ней танцевать, но как-то однобоко, неуклюже, подскакивая на одной ноге, совершенно не в такт этой четкой музыке, и соседка по столу считает своим долгом приспособиться к его подскакиваниям и вскоре начинает сама через один шаг подскакивать. А он говорит высоким голосом: «Поглядите, бал последнего человека».
Но он ее скоро бросает и снова берет за руку химичку, которая как бы уже уснула, умерла в своем углу, и ведет ее из комнаты, и так продолжается до бесконечности, пока соседка Ивана по столу не выходит из комнаты сама и не начинает долгое зимнее одевание — замшевые сапоги, толстая кофта, большой шарф, меховая шапка. И тогда Иван, который стоит тут же с химичкой, бросается к своей бывшей соседке по столу и говорит ей, глядя безумными глазами: «Каких-нибудь маленьких пятнадцать минут, вы согласны? Только маленьких пятнадцать — двадцать минут, и я вас провожу. А так я вас не отпускаю». И он берет свою бывшую соседку сильно за руки и вталкивает ее в полутемную комнату, а сам остается в коридоре со своей химичкой.
А ты сидишь на своей тахте, подобрав ноги, и счастливо смеешься: «Я вижу все в четвертом измерении, это прекрасно. Это прекрасно».
И соседка Ивана по столу, улучив момент, когда Иван проходит со своей химичкой, которая невольно, животно смеется, эта соседка выскальзывает за дверь, надевает шубу и выбегает на лестницу.
А ты все это понимаешь и сидишь, улыбаясь, в одних чулках на своей тахте, в третьем часу ночи, зная, что Иван пойдет домой пешком.
Вот что произошло со мной, когда мне было двадцать лет. Собственно, мои двадцать лет не играют тут никакой роли — могло быть и семнадцать, и тридцать: важно то, что я впервые выступила в такой роли, впервые оказалась в этой ситуации. Второй раз в той же ситуации я не оказывалась больше никогда; можно сказать, что я нюхом чувствовала возможность снова оказаться в той же роли — и тут же увиливала, ускользала из расставленных сетей. Впрочем, расставленных сетей никогда и не было, никто никогда — даже в тот первый и единственный раз — и не помышлял меня загонять в какие-либо сети; честно говоря, никаких злых помыслов и ловушек с чьей-то стороны не было ни в первый, ни в последующие разы, не было даже простого, минимального интереса к моей особе; я была интересна и нужна в этой ситуации не сама лично, а как жена своего мужа, не больше.
Итак, не было совершенно никаких расставленных сетей в тот момент, когда мой муж, будущий аспирант, находился все еще по месту своей работы, а я, его жена, пребывающая в интересном положении, приехала к его маме в другой город. Вскоре и мой муж также должен был приехать вслед за мной, с тем чтобы устроить меня на новом месте, расписаться со мной, отпраздновать наконец нашу свадьбу, сдать экзамены в аспирантуру и зажить новой жизнью.
Таким образом, ближайшее будущее было ясным и безоблачным, остальное должно было уладиться в дальнейшем, и так оно и случилось.
То положение, в котором я находилась, было абсолютно простым, чистым и ясным; то есть оно было бы простым, чистым и ясным, если бы у меня на руках был документ, подтверждающий, что я жена Георгия. Во всем остальном все было нормально: я жена Георгия, еду пока что одна к его маме рожать, поскольку ему самому пока невозможно вырваться; он хочет, чтобы я родила ребенка в его доме, потому что рожать ребенка надо в спокойной обстановке, а не в атмосфере того угла, где мы жили с Георгием. Мне можно было, правда, ехать рожать к моим родителям, которые находились довольно далеко; однако мне хотелось как можно тесней связать свою судьбу с судьбой Георгия, его семьи, его мамы, которой я никогда еще не видела и которая знала о моем существовании только из писем сына.
Таким образом, все выглядело совершенно нормально, если не считать того факта, что я еще не была женой Георгия. А не была я женой Георгия по той простой причине, что он до меня уже был женат, имел ребенка пяти лет и его первая жена жила как раз в том же городе, где жила мама Георгия и где сам он провел большую часть своей жизни. Георгий разошелся с женой уже давно, и это не было просто результатом затянувшейся разлуки, когда муж работает в одном городе, а жена с ребенком живет в другом и постепенно связи распадаются, все друг от друга отвыкают и больше не ездят друг к другу, хотя прямых поводов ни к формальному разводу, ни к решительному объяснению нет. В случае Георгия все было гораздо убедительней: он платил своей жене алименты на сына, разошлись они, еще когда жили в одном городе, жена Георгия забрала ребенка и ушла к своим родителям, а Георгия спустя некоторое время распределили в другой город, куда и я приехала учиться с Дальнего Востока.
Вот вам и история нашего знакомства с Георгием и одновременно история того, почему я спустя три года после начала своей учебы жарким летом ехала к маме своего мужа в чужой город с чемоданом, плащом и сумкой, в которой лежало письмо Георгия к матери.
Если говорить правду, Георгий не слишком был рад, что я еду рожать к его маме. Однако мне удалось настоять на своем, вернее, я просто сделала все по-своему, поскольку у меня были свойственные моему положению страхи: если я уеду на Дальний Восток к моим родителям, а Георгий поедет в аспирантуру, мы не сможем скоро соединиться и зажить своей семьей. На Дальнем Востоке я буду хорошо устроена, мой ребенок получит прекрасный уход, я пойду вскоре работать или учиться, и весь уклад моей жизни уже будет таков, что все устроится и без Георгия. Именно этого я и боялась больше всего: покоя и устроенности без Георгия, потому что знала его совестливую, благородную натуру, которая не позволила бы ему оставить меня с ребенком в непрочном положении. Я знала, что в такой ситуации, если она сложится, он придет мне на помощь. Это означало, что он просто приедет и все устроит как надо.
Неустроенность должна была автоматически повлечь за собой стремление к устроенности, в то время как любая устроенность — на Дальнем Востоке у мамы или в том городе, где мы с Георгием жили и где я могла бы в случае чего просить места в студенческом общежитии, — любая устроенность такого рода повлекла бы за собой задержку настоящей устроенности, поскольку душа Георгия с самого начала была бы спокойной за меня и ребенка, и он с легким сердцем начал бы новую жизнь в институте, и заставить его что-нибудь сделать — подать на развод, забрать меня с ребенком к себе — было бы практически невозможно.
Однако все вышеизложенное никак не объясняет тогдашнего состояния слепой восторженности, с которым я кинулась в объятия чужой семьи, а именно матери Георгия, Нины Николаевны. Она жила в старом, большом, благоустроенном доме, и каким наслаждением для меня было после пыльной летней улицы войти в ванную комнату, где раковина была старинной, фаянсовой, с синим узором и трещиной, а в ванне эмаль на дне уже протерлась до чугуна!