Лифта не было, Воровский жил высоко — на самом верхнем этаже. Из его окна люди казались крохотными — закорючками далекого узора. Но здание оказалось не то, другое. Он спустился по трем ступеням искусственного мрамора и увидел дверь. Она была открыта, за ней виднелась большая темная комната, заставленная детскими колясками и трехколесными велосипедами. Запах мокрого металла пронзил до боли: жизнь! Перец рассказывает, как ненастным вечером еврей смотрит в окно лачуги и завидует крестьянам, которые пьют водку, — молодые, сидят среди друзей, в тепле, у огня. Коляски и велосипеды — орудия диаспоры. Баумцвейг с его болячками тоже был когда-то ребенком. В диаспоре рождение еврея не увеличивает народонаселения, смерть еврея не несет смысла. Все анонимно. Умрешь в числе мучеников — хотя бы получишь сочувствие, пропуск в историю, тебя отметят, совершишь кидуш а-Шем.[38] На стене — телефон. Он снял запотевшие очки, вынул блокнот с телефоном, набрал номер.
— Островер?
— Кто говорит?
— Это Янкл Островер, писатель, или Пишер Островер, водопроводчик?
— Что вам надо?
— Дать показания, — взвыл Эдельштейн.
— Бросьте! Говорите скорее! Кто вы?
— Мессия.
— Кто говорит? Это ты, Мендл?
— Вот уж нет.
— Горохов?
— Эта заноза? Помилуйте. Доверьтесь мне.
— Да пропадите вы пропадом.
— Это так-то вы обращаетесь к своему Спасителю?
— Сейчас пять часов утра! Что вам надо? Сволочь! Псих! Холера! Чума! Отравитель! Душитель!
— Островер, думаешь, ты сохранишься дольше своего савана? Твои фразы непотребны, твой стиль неуклюж, сводник и то изъясняется изящнее…
— Ангел смерти!
Он набрал номер Воровского, но никто не подошел.
Снег стал белее глазного белка. Он побрел к дому Ханны, хоть и не знал, где она живет, как ее фамилия, да видел ли он ее вообще. По дороге он репетировал, что скажет ей. Но этого было недостаточно — лекции-то он читать мог, а вот в лицо смотреть… Он мучительно пытался вспомнить ее лицо. Он стремился к ней, она была его целью. Зачем? Чего ищет человек, что ему нужно? Что человек может возвратить? Может ли будущее возвратить прошлое? А если может, то как его восстановить? У него хлюпало в ботинках. Как будто шел по луже. Цапли, красноногие цапли по весне. В глазах тайна: глаза птиц пугают. Слишком широко открыты. Загадка открытости. Под ступнями текли ручьи. Холод, холод.
Старичок замерзший,
Иди, запрыгни на плиту,
Твоя жена даст тебе корочку с вареньем.
Спасибо, муза, за этот маленький псалом.
Он снова отрыгнул. С желудком что-то не то. Несварение? Или сердечный приступ? Он пошевелил пальцами левой руки: они хоть и окоченели, но покалывание он ощутил. Сердце? А может, просто язва? Или рак, как у Миреле? Ворочаясь на узкой постели, он тосковал по жене. Сколько ему еще жить? Забытая могила. Кто вспомнит, что он жил? Наследников у него нет, внуки только в воображении. О, нерожденный внук мой… Избитые слова. Бездедный призрак… Слишком барочно. Простота, чистота, правдивость.
Он написал:
Дорогая Ханна!
Вы не произвели на меня никакого впечатления. Когда я писал Вам у Баумцвейга, я лгал. Видел Вас пару минут в общественном месте, и что с того? У Вас в руках была книжка на идише. Юное личико поверх книжки на идише. Ничего больше. По мне, тут распинаться нечего. Блевотина Островера! — популяризатор, выскочка, угождает народу, который утратил свою историческую память. Да он в тыщу раз хуже самого грязного сводника. Ваш дядя Хаим сказал про вас: «Она пишет». Да что он понимает? Пишет! Пишет! Кот в мешке! Еще одна! Что Вы пишете? Когда Вы будете писать? Как будете писать? Вы либо станете редакторшей «Советов домохозяйке», либо, если говорить серьезно, вступите в банду так называемых еврейских писателей. Я этого нанюхался, отлично знаю, чем кто пахнет. Называют себя сатириками. Ковыряются у себя в промежности. Да что они знают, я о знании говорю? Чтобы высмеивать, надо что-то знать. В так называемом романе так называемого еврейского писателя («экзистенциальный активист» — слушайте, что я не понимаю: я все читаю) — Элкин, Стэнли, возьмем одного для примера, — герой отправляется в Уильямсбург, пообщаться с «ребе-чудотворцем». Одно это словечко — ребе! Нет, слушайте, я сам — потомок Виленского гаона[39], и для меня гутер йид[40] — шарлатан, а его хасидим[41] — жертвы, и неважно, добровольные или нет. Но суть не в этом. Нужно хоть ЧТО-ТО ЗНАТЬ! Хотя бы разницу между рав[42] и ребе[43]! Хоть пинтеле[44] то тут, то там. Иначе в чем соль, в чем сатира, в чем насмешка? Родом из Америки! Невежда может издеваться только над собой. Еврейские писатели! Дикари! Дети самодовольных обывателей, одно знают — этих обывателей хаять! А их идиш! Словечко тут, словечко там. На одной странице шикса[45], на другой поц[46], вот и весь лексикон. А когда они пытаются передать звучание! Б-же милостивый! Их матери с отцами, если они у них были, едва успели из болота выползти! Судя по тому, как у них работают рты, их деды с бабками были древесными белками. Могут десятью способами назвать, извините, пенис, а когда нужно подобрать слово для учения, они бессильны!
Восторг, восторг! Наконец-то он на правильном пути. Наступал день, по дороге молча трусил желтый слон. У него на бивне горела вечным огоньком лампочка. Он пропустил его, он стоял по колено в родной реке, и его переполнял восторг. Он написал:
Правда!
Но это огромное, густое слово, «Правда!», было слишком грубое, дубовое; погрузив палец в снег, он его вычеркнул.
Я хотел сказать: равнодушие. Я равнодушен к Вам и Вам подобным. Почему я должен считать, что вы — люди другого сорта, лучше? Потому что вы знаете обрывочек моего стихотворения? Ха! Я пал жертвой собственного тщеславия. Моя бедная жена, да покоится с миром, всегда за это надо мной подтрунивала. Как-то раз, в подземке, я увидел чудесного ребенка, мальчика лет двенадцати. Пуэрториканец, смугленький, а щеки — как гранаты. Когда-то, в Киеве, я знал похожего мальчика. Признаю. Образ стоит перед внутренним взором. Любовь мужчины к мальчику. Почему бы в этом не признаться? Разве наслаждаться красотой противно природе человека? «Чего и следует ожидать от бездетного мужчины» — таков был приговор моей жены. Этого я и хотел — сына. Примите это как окончательное объяснение: если обычный человек не может
Конец фразы сорвался, как лист, вылетел из головы… это сворачивало на ссору с Миреле. Кто ссорится с мертвыми? Он написал:
Уважаемый Алексей Иосифович!
Вы остаетесь. Остаетесь. Светом жизни. Ближе отчего дома, роднее материнских губ. В ореоле. Твой отец дал пощечину моему. Тебе об этом не рассказали. За то, что я поцеловал тебя на зеленой лестнице. На лестничной площадке, в темном уголке, где я однажды видел, как ваш слуга чесал у себя в штанах. Нас с позором выгнали. Отца и меня, вышвырнули в грязь.
Снова ложь. К ребенку и близко никогда. Ложь — она как витамин, она все укрепляет. Только в дверь смотрел, смотрел. Светящееся лицо — пылающее пламенем. Или проверял, как знает формы глаголов: паал, нифал, пиэл, пуал, ифил, уфал, испаел. Днем приходил учитель латыни, Эдельштейн, притулившись за порогом, слышал ego, mei, mihi, me, me.[47] Чудесный заморский распев в нос, для богатых. Латынь! Оскверненная губами идолопоклонников. Семейство вероотступников. Эдельштейн с отцом брали их кофе и хлеб, а так жили на вареных яйцах: однажды старший Кириллов привел домой машгиаха[48] из еврейского приюта, чтобы тот подтвердил, что кухня для слуг чистая, но для отца Эдельштейна весь дом был трейф,[49] да и сам машгиах — подставной, нанятый. Кто будет надзирать над надзирающим? У Кирилловых с их лживым именем главным надзирающим были деньги: они за всем надзирают, все узревают. Хотя и у них был свой особый талант. К механике. Алексей И. Кириллов, инженер. Мосты, башни. Консультант в Каире. Строил Ассуанскую плотину, помогал фараону возводить последнюю из пирамид. Так расфантазироваться по поводу важного советского спеца… Алексей, бедный мальчуган, Авремеле, я поставлю под угрозу твое положение, тебя, погибшего в Бабьем Яре.
Только сосредоточься! Герш! Потомок Виленского гаона. Гений рассудительности! Обрати внимание!
Он написал:
Поступь — подскоки, прихрамывание — у идиша совсем не та, что у английского. Для переводчика это, наверное, сплошная головная боль. В идише используешь куда больше слов, чем в английском. Никто этому не верит, но это так. Еще одна проблема — форма. Нынешние, современные, берут старые формы и наполняют их издевкой, любовью, переживаниями, сатирой и т. д. Сплошная игра. Но все те же старые формы, условность, сохранившаяся аж с прошлого века. Неважно, кто из гордости отрицает это: тем не менее это правда. Изливай потоки символизма, импрессионизма, будь сложен, будь изыскан, будь смел, рискуй, хоть зубы обломай — что бы ты ни делал, все это на идише. На маме лошн не напишешь «Бесплодной земли»[50]. Никакого тебе остранения, ни нигилизма, ни дадаизма. Страдание страданием, но ничего не менять. Ничего бессвязного! Не забывайте об этом, Ханна, если рассчитываете на успех. И еще, помните, когда гой из Коламбуса, штат Огайо, говорит «Илья-пророк», он говорит не об Элиёу а-нови[51]. Элиёу — один из нас, фолксмен[52], ходит рядом в поношенной одежке. А их — кто знает, кто он такой? Тот же библейский персонаж, с той же самой историей, но когда он получает имя из Библии короля Якова[53], это совсем другая личность. Жизнь, история, надежда, трагедия — они все выходят по-разному. Они говорят о библейских землях, а для нас это Эрец-Исроэл. Такая беда.