Когда уже стало ясно, что мне придется переехать в этот Дом, ты проводил у моей постели часы, я видела свое отражение в твоих глазах, я была так красива, я как будто читала в них желание обладать самой собой, я знала, что на самом деле я бледна и жалка, ослабленная отравляющим меня ядом, но в твоих глазах я оставалась бронзовой от морского загара, как тогда, когда мы бродили по нашему маленькому острову… мы добирались до него вплавь и выходили на берег под вопли недовольных чаек, обнаженные и лучезарные, как боги.
Ты сидел на краю кровати, я взяла тебя за руку и заставила ее ласкать меня под одеялом, твоя рука проникла в меня, рыбак опустился в морскую пещеру, ставшую влажной, наполнившейся соком, я направляла тебя в ее бездну, без боязни, в отличие от тебя, я никогда не испытывала страха в любви, каждый раз томя тебя на краю пропасти, чтобы затем позволить низвергнуться в меня, проникнуть в мой бездонный мрак, и, когда ты спускался в темную ночь моего лона, ты обретал там первозданность и силу. Это подобно ощущению, говорил ты, какое испытываешь в том морском гроте нашего острова — погружаешься во мрак и вдруг обнаруживаешь себя вновь залитым чудесным голубым светом.
И в этот последний раз ты все не решался проникнуть в меня, твоя рука под одеялом была неуверенной, но моя направляла и подталкивала ее там, внутри меня. Я чувствовала, как с каждым мигом твоего погружения ты поднимался из глубины твоего страха, как ты вновь обретал мужество и уверенность, твоя рука, такая осторожная вначале, становилась все смелее и сильнее, это ночное переживание на пороге бесконечной ночи, которая опускалась на нас, было безгранично, я наслаждалась твоей рукой, как, быть может, никогда прежде. Отправляйся в море, сказала я тебе мгновенье спустя, в ту нашу бухту, такую синюю, что казалась черной… после того как мы занимались любовью там, на острове, мы всегда бросались в море… иди туда и сделай это и за меня, каждая минута твоего счастья, она и моя тоже, и ты вернешься ко мне еще более уверенным и зрелым. Без того, что ты сделал под одеялом в тот раз, последний, перед тем, как яд в моих венах взял верх надо мной, ты, я думаю, не нашел бы в себе мужества прийти сюда, спуститься в этот ад в поисках меня, в этот Дом, в бездну настоящего мрака.
И первое, о чем я подумала, господин Президент, узнав о вашем поразительном разрешении, никогда не предоставлявшемся никому другому, я подумала, что мы снова вместе с ним отправимся на море.
Каким же молодцом он оказался, думала я с гордостью, и чем он смог тронуть даже вас, господин Президент, вас, такого сурового и одновременно справедливого и милосердного, вас, человека, который видит всех насквозь и не позволяет никому обмануть себя, как многие там, за стенами Дома, готовые, открыв душу, быть обманутыми каждым желающим. Скажу больше, если бы я узнала о его дерзкой, безумной, грандиозной затее заявиться сюда, в Дом, к вам, с неслыханной наглой просьбой, я пришла бы в ужас, представив себе, как вас должен был взбесить его вызывающий поступок.
Я хорошо знаю моего мужа, даже слабое покалывание у него в животе воспринимается им как трагедия. Меня это раздражало, но со мной он редко жаловался на такое, я быстро пресекала его капризы. А сейчас, как мне говорят, он снова позволяет себе подобные выходки… Правда, немногие могут почувствовать, сколько настоящей боли, любви и страсти в его излияниях. Они не поэты, и им не дано понять, кто есть истинный поэт. Но вы, Президент, наверняка, поэт в глубине души, и большой поэт, как те великие античные поэты, что остались безымянными…
Как бы то ни было, если вы позволили ему прийти сюда и забрать меня, это должно означать, что вы прочли его сердце лучше, чем я, потому что даже я порой…
Я сразу же пошла за ним, мысль о море окрылила меня, я шла быстрым шагом в полумраке, бегом одолевала лестницы, пересекала лестничные площадки и длинные коридоры, заваленные сумками, чемоданами и узлами, всеми теми вещами, которые мы приносим сюда с собой и которые, согласно правилам, должны сдать персоналу.
Что потом происходит со всем этим багажом, никто не знает, учитывая, что возвращать его семьям запрещено. Скорее всего, он так и остается в этих стенах, забытый, гниющий по углам, пока не рассыплется в прах, иначе со временем он заполонил бы весь Дом.
Я шла, я бежала, я оступалась, попадая в какие-то грязные лужи, я спешила, я гналась за ним, сгорая от нетерпения заговорить с ним, посмотреть в его глаза. Но этого нельзя было делать, и я отчетливо понимала почему. Если бы остальные узнали об этом потрясающем визите, то больше никогда никому не позволили бы… говорят, это случилось только однажды, давным-давно… но это одна из тех историй, какие рассказывают детям, чтобы заставить их вести себя хорошо, чтобы они поверили в то, что нет ничего невозможного, и этим успокоить их и сделать более доверчивыми, но я уже сказала, что это случилось много-много лет назад, так много, что этого, кажется, и вовсе не было или, может быть, было, но настолько давно, что остается лишь терпеливо надеяться, что это может повториться и с ними, очень-очень терпеливо надеяться, потому что, прежде чем это снова произойдет, должно пройти много времени, а значит, пока нечего суетиться и волноваться.
Если бы остальные узнали, что он явился сюда, в Дом, собственной персоной ради меня, если бы нас увидели вместе, они возбудились бы до крайней степени. Боже мой, что бы тут началось! Вроде бы они не страшные, то есть мы не страшны ни для кого, такие жалкие и изможденные, платья на вешалках, висящих в ряд. Но нас… думаю, что сейчас я могу сказать это… нас так много, нас такое бессчетное количество, что некоторый ужас мы все-таки можем нагнать на других… рой насекомых, затеняющий небо…
Поэтому я бежала, рассекая податливую толпу молча, не раскрывая рта. Другие вереницами тянулись передо мной, словно тени прохожих на набережных, четко вырисовываясь в лучах заката, бумажные фигурки, сгибаемые ветром. Я проникала сквозь них, задыхаясь, стараясь не слишком броситься в глаза, отвечая на редкие слабые приветственные улыбки, которые порой замечала на лицах. Туман рассеивался, комки липкой грязи бесшумно плющились под ногами, мой муж двигался далеко впереди меня, с прямой и такой молодой спиной, словно годы были не властны над ним.
Порой он исчезал за поворотом коридора или за отвесным спуском, ступая по тем странным ярко-красным цветам, которые Администрация рассыпала по всему Дому, а потом сгребала в груды, и они напоминали пылающие и постепенно гаснущие угли костра.
Удивительно, думала я в эту минуту, но совершенно не чувствуется запаха тлена, а ведь он наверняка исходит от этих увядающих мясистых лепестков, может, я уже принюхалась? В это мгновение он снова показался, поднялся, пошатываясь, после того как поскользнулся в ручье с ржавой водой. Он двигался вперед с явным усилием, тогда как я почти летела по извилистым коридорам и крутым изломам пола, покрытым грязью, я догнала бы его в одно мгновение, если бы не сдерживала себя, я помнила, что нас не должны видеть вместе эти белые глаза вокруг нас… наши глаза становятся белыми, потому что мы едва ли не все время проводим почти в полной темноте, притом что не теряем способности отличить одну тень от другой.
Меня совсем не пугала мысль, что я скоро снова окажусь там, снаружи, где все намного труднее и безжалостнее, чем здесь, в этом Доме. Если бы я была одна, то да, я бы испугалась, и я ни за что не покинула бы этот мир, в который рвалась и о котором молила, когда болезнь, более ядовитая, чем змея, отнимала у меня последние силы. Он тоже там, снаружи, оставшись один, несомненно испытывал страх, может быть, именно по этой причине он и явился забрать меня отсюда. Не для того, чтобы спасти меня, хотя я была уверена в этом, он давал мне понять в своих канцонах, полных обманчивых надежд, но настолько завораживающих, что я последовала бы за ним, лишь только для того, чтобы слышать их снова и снова.
Нет, он явился не для того, чтобы спасти меня, а для того, чтобы спастись самому. Как мне петь свои канцоны на чужой земле, спрашивал он. Я была родником его вдохновения, истоком его жизни, больше того, я была его потерянной землей. Он пришел вернуть себе свою землю, откуда оказался изгнан.
Он пришел за мной, чтобы снова почувствовать себя защищенным от жестоких ударов, которые сыпались на него со всех сторон и которые я всякий раз отводила, ядовитые стрелы, предназначавшиеся ему, встречали на пути мою грудь, нежную в его руках и твердую, будто круглый щит, принимая на себя и останавливая эти стрелы, впитывая их яд, прежде чем яд достигнет его. Однако стрел становилось все больше и больше, и в конце концов их яд отравил меня. Но в его объятьях я была так счастлива и так бесстрашна, что не придавала значения тому, куда попала стрела, в меня или в него, ведь мы двое были единое целое.