В библиотеке и стихи имелись, в том числе и те, что Миня читал в детстве. Нынче они вдруг вызвали в нем сладкую судорогу и боль, боль… Хотя что уж в них такого?
Ласточки пропали,
А вчера зарей
Все грачи летали,
да как сеть мелькали
вон над той горой…
Поздним дождливым вечером явилась на огонек лампы в ДК, в длинную комнату библиотеки, девчушка лет пятнадцати в нелепой кожаной куртке, робко посмотрела из дверей на дядю, расположившегося бочком на пяти стульях:
— Вы теперь наш библиотекарь?
Смутясь, Миня хотел молодцом соскочить, да разбежались проклятые стулья, он упал, да больно, крестцом об пол, поднялся, заливисто смеясь:
— Я, я тут живу. И книгу могу выдать. Вам какую?
У девочки серенькие печальные очи, иначе их не назвать — в пол–лица, носик острый, губки скорбным ромбиком, шея тонкая, но грудка уже оформилась, поверх блузки крестик серебряный, на правой руке на безымянном серебряные ниточки намотаны. На левом ушке колечко. Ушко, как у и Валентины, круглое.
— А какую вы посоветуете? — тихо спросила девушка. Нет, ей, пожалуй, и все семнадцать. Такая откровенная тоска нарастает к окончанию школы. — А у меня мама в гости уехала, а папа на заработках в Красноярске. А у вас?
— Мой папа кузнец, — отвечал охотно Миня. И запнулся. — Мама… работала библиотекарем. Они сейчас очень далеко.
— Они не знают, что вы здесь? — И гостья неожиданно прошептала. — А я вас по телевизору видела! Вас разыскивают? За вами гонятся, да?
«Вот это новости!» — Лаврикова обдало жаром.
— Да ну! — залился бисером Миня. — Глупости! Не поделили одну прекрасную даму… я уступил…
— А почему же ищут?
— А наверное… — он не знал, как ответить. — Сейчас подберу вам книжку. Вам что–нибудь романтическое?
— Спасибо. Только я тут все прочитала, — молвила в спину заезжему дяде девушка. — Меня зовут Настя, я отличница. Дядя Миша, расскажите мне что–нибудь.
Какая наивная и трогательная Настя! Как и его Валя. Миня вернулся, усадил ее на самый устойчивый стул и, протянув вперед руки, начал шепотом рассказывать. А рассказывал он сказку, которую придумал давным–давно для своей дочери.
В этой сказке жила–была девочка, и вдруг в один день сверкнула молния, девочка заплакала, и слезы ее, падая на землю, стали превращаться в дорогие изумруды. А отец был злой у нее, стал втайне от жены бить ее, чтобы больше накапать изумрудов, чтобы стать самым богатым. А девочка стала плакать уже красными слезами, которые превращались в рубины, в еще более дорогие камни. Мать понять не могла, почему дочь так исхудала, но она так много работала, эта женщина, что у нее не было времени уследить за злым мужем. И вот он бил дочку, бил, и все собирал драгоценные камни. И однажды из глаз девочки ударила молния, и у злого отца отнялись руки. Тогда он начал пинать дочь, и у него отнялись ноги. Тогда он начал кусать зубами ей ушки, и у него ослепли глаза. И тогда он заплакал. Он просил дочку простить его, и она его простила. И снова глаза у него ожили, руки и ноги ожили… Он рассказал жене о том, как от жажды денег у него помутилась душа, и просил прощения у жены своей. И она тоже его простила.
На этом месте обычно следовал вопрос — и он здесь тоже последовал:
— А куда он дел изумруды и рубины? Не успел ничего купить?
— Он их складывал в ларец, оставшийся от бабушки по маминой линии. И вот он торжественно зажигает свечи, открывает ларец. А там… Угадай что?
— Слезы, — ответила, помнится, дочь Валентина.
— Слезы, — ответила и чужая юная дочь и поежилась. — Плохо, когда бьют. А ты не бил никогда женщин?
— Никогда, — отвечал Миня, и это было чистой правдой.
Настя приходила к нему еще пару раз, что–то брала читать, а однажды и вовсе ночью прибежала. Говорит, страшно одной, за печкой кто–то скребется, нет, не сверчок, а длинный такой… может быть, крыса… И Миня устроил ее на стульях, а сам лег на полу…
Они спали и не спали. Когда с тобой рядом в темноте спит (а может быть, и не спит?!) юная женщина, девушка, от которой пахнет фиалками и каким–то особенным волшебным теплом, неизбежно возникает состояние, которое невозможно описать. И помыслить нельзя ни о чем малодоступном, и все же мнится — а если она загадала на тебя? Разве у нее друзей в деревне нету, ровесников? Но ведь слишком молода, подросток… и кожа–то, как сметана… нельзя… за это даже общественный закон карает… Наверное, судьба испытывает Миню. Да, да, да! Но если уж покатился вниз, почему нельзя? Может, в этой деревне Миня и остановится? И начнется новый, совершенно иной вариант судьбы? Или — или — или… она ему закатит пощечину, и он проснется?
Открывал и закрывал в темноте глаза. Нет. Больше никогда он не прикоснется к чужой красоте. Спи. Спи. Растворись, как дым. Кобель лопоухий. Безвольная образина.
— Вы не спите, Миша? — спросила девушка среди ночи.
— Нет, ничего… — лучше не мог ответить. Зачем она так: «Миша»? Попросить, чтобы называла «дядя Миша»?
Она вздохнула, отвернулась на шатких стульях лицом к спинкам и снова затихла. А ему всю ночь бронхи разъедало страстное, жгучее желание кашля, но он терпел, удерживал себя, не хотелось, чтобы девчонка встревожилась… и, лишь укрывшись с головой, прорычал, наконец, в пол свой надсадный кашель…
Светало, когда Лавриков услышал кованые сапоги Ёжкина за дверью. Председатель заглянул в библиотеку не постучавшись, — он торопился, он заметил, конечно, как Миня, вскочив с пола, набросил на стулья вместе с девочкой одеяло, но ничего ему не сказал, только вскинул левую бровь, как бы запомнив вопрос, который задаст позже. Поманил выйти покурить–поговорить в свой кабинет, но дверь оставил открытой, и, лишь когда Настя пробежала мимо, пискнув: «Здрасьте, дядя Сережа… но у нас ничего не было, только книжки читали!», буркнул:
— Да мне бы и было… женили бы — и остался, как человек. Но вот, брат, катавасия — по телеку ночью опять показали твою фотографию.
Лавриков замер.
— Я ее вижу третий раз. Понимаешь? — спросил Ёжкин. И с тоской в лице, протянув руку, поиграв пальцами, забрал у Мини ключ от «уазика».
— В районе у нас менты спиваются, а тут областной розыск, верняк… мне уже замначальника звонил ночью… ты беги, Миша, скажу, что ночью сбежал. Жаль, братан, одинок я тут, как Путин. На вот! — И протянул Мине еще четыреста рублей. — Больше нету. Я вижу, ты честный парень, но и я не цветок в проруби, все ж таки бывший погранец, должен соответствовать. Иди на восток, там старый большой совхоз, там бабы начальники, там тебе будет хорошо.
Может быть, это судьба. Прочь, прочь от несовершеннолетних красавиц. Ты, впавший в гнусный грех, недостоин даже книги одни с ними читать. Твоя литература — вон, Барков… которого у Саньки Берестнёва видел…
Наутро там нашли три трупа…
Лежал Мудищев без яиц…
Надо бы хоть подаренный полушубок прихватить, да неловко возвращаться в комнатку. Да и тепло еще на свете. Глянув на затянутое тучами небо, Миня заторопился на восток…
К Вале Лавриковой прибежала под зонтиком сквозь ливень ее подруга Лена, юная крашеная девица в кожаной куртке и мини–юбке, в грязных сапожках, которые она тут же сбросила у порога. И вот крутится, жует жвачку, время от времени выдувая пузыри, что не мешает ей быстро говорить:
— А он мог пластическую операцию сделать! Пластическую операцию! Как Майкл Джексон! Я тут в газете одной прочитала… Десять «лимонов» — и другой фейс!..
— Это ты про моего папу?! — Валя нянчила в руках Люську, которой всего ничего от роду, и нате вам — ходит, выгнувшись, хнычет ночами, требует дружбу с котиком.
— А что? Может, он даже в нашем городе живет, вот прямо здесь… и даже к вам приходил… мать–то знала, а ты нет!
— Брось фигню городить! — Валя отставила пушистое чудо с зелеными глазами на диван, погладила. — Стоп токинг, маленькая.
— А ты вспомни, вспомни… не приходил какой–нибудь незнакомый человек… приблизительно его роста?.. не приходил?
— Следовательница меня пытала, теперь ты!.. Телевизор чинили на той неделе… два толстяка…
— Ну и что, что толстяки?! Толстяки!.. Обмотаться полотенцами… за щеку два леденца… вот так… — Лена схватила со стола, из сахарницы, два кусочка сахара — и за щеки. Выпучила глаза. — И хрен узнаешь. А?
— Да ну тебя! Папу бы я сразу узнала. Даже если его перекрасить… Где твое вино? Так и быть.
— А маман не ввалится?!
— Она сегодня допоздна! Налей девушке! — Снова взяла на руки рыдающую кошечку. — Мы две девушки, нам плохо.
Лена деловито достала из сумочки бутылку «Изабеллы», откупорила — пробка была уже выдернута и снова воткнута, достала две мутные рюмки из сумочки же, налила.
— У тебя тушь на щеке.
— Да эту кикимору не могу забыть. Говорит: если что узнаете, звоните.