Под утро она ушла, а Миня, обмирая от чувства грязи, оскверненный пред самим собою и Татьяной и сверкающей вечностью, побежал сломя голову на речку и, содрав с себя одежды, искупался в ледяной чистой воде. «Все! Забыто!.. — бормотал он, плача и одеваясь. — Это падение. Но на этом остановись! Как угодно! Скажи, что болен! В конце концов, грубо откажи. Расскажи побольше по Татьяну».
И на следующую ночь Миня, отвернувшись, стал рассказывать Таисии, что однажды у них с Татьяной был важный разговор, они пришли к выводу, что только человек распоряжается вечностью. Потому что и муравьи, и львы, например, погибнут, если погаснет солнце. А человек спасет.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — смеялась, лежа рядом, нагая Таисия. — А, Шехерезад?!
— Не называй меня так! — оскорбился Лавриков. — Есть же на свете что–то выше всего этого…
— Вы не хотите меня любить? — смеялась женщина, дыша в спину.
— И это слово не употребляй в таком смысле! Любовь… магнитное поле создателя. Того самого! Любовь — это…
— Ты Страшного суда боишься? — веселилась женщина, облепив его, как раскаленное облако сауны. — Не рано ли? Да и, говорят, в Нагорной проповеди новые поправки появились…
И он снова сдался перед ней. Под утро она ушла. А Миня снова побежал за три километра на речку, чтобы успеть до работы, в ледяной воде с полчаса купался. И кажется, крепко простудился. К вечеру его стало знобить, зубы сводило…
Таисия догадалась, что мужичок заболел. Ночью она принесла ему на сеновал водки, термос с теплой водой и горчичники, водку заставила выпить, а размоченные горчичники налепила на грудь Мини. И сама попросила рассказать ей какую–нибудь сказку. И он начал что–то придумывать сквозь озноб, она восхищалась. Поведение их этой ночью было самое безгрешное. Но старый муж Таисии, подозревая блуд, все–таки восстал…
Часа в два, в половине третьего он поднялся, светя фонариком и сипло дыша, по зыбкой для его тяжелого тела лестнице. В руках у него чернело что–то вроде дубины. Таисия и Миня мигом очнулись. Лавриков понял: сейчас ему проломят череп или перебьют хребет.
К счастью, он был в штанах и рубашке поверх горчичников, потому что его морозило. Да и всегда Миня на рассвете мерзнет. Едва натянув ботинки, а вот пиджак куда–то делся, он скатился справа от лестницы кубарем, как пес, вниз, на старую солому, на мечущихся рогатых коз, и с поцарапанным боком вылетел вон со двора и понесся куда глаза глядят, к темному лесу… И вслед ему сверкнули со страшным грохотом два красных шара — и дробь по свистом пронеслась в высоте…
На беду Мини, грянула еще и гроза, полил ливень. Он долго стоял, прижавшись к корявому стволу сосны. Когда тучи уволоклись и солнце вынырнуло из коричневых туч, он увидел перед собой озеро в купавках. Над ним плыл легкий туман. Озеро в отличие от речки показалось Мине очень теплым. Он вымылся в озере, потом, топчась на корзинах корней рогоза, рубашку постирал, долго сушил ее — и все равно скотом пахнет. Постирал еще раз — и надел мокрую. И посмотрел в воду на себя, небритого, с помятым лицом, с каплями на ушах и на носу. Боже, неужто это он? Бездомный и уже вконец безнравственный? Окончательно падший?
— Ты чего?! — спросила, виясь над ним, синичка… нет, горихвостка. У нее хвост красным горит.
— Ничего, — шевельнул Лавриков мертвыми губами и побрел дальше. Если бы у него был хвост, его хвост сейчас тоже горел бы красным пламенем. — Ничего. Как–нибудь…
Солнце калило с небес, по счастью, хорошо, и к вечеру, почти согревшись, Миня доплелся до вкусных дымов, в село, отгороженное со стороны поля длинными пряслами.
Посреди селения высился, как привет из советских времен, бетонный ДК с бетонными же (или из цемента) горельефами на торце, изображающими огромный колос и серп с молотом.
Миня потерянно сунулся туда. В ДК небось пустят, можно узнать, что за село и нужны ли работники — оказалось, здесь же и правление колхоза. Как позже станет известно Лаврикову, бывшее деревянное здание правления сгорело из–за старой электропроводки, посему правление перебралось сюда.
Председатель Ёжкин Сергей Владимирович, рыжая дылда с красноватыми ушами, сидел одиноко в одном из многочисленных кабинетов, раскинув кулаки по столу, рядом валялись подшивки газет и несколько номеров журнала «Пчеловодство».
— Тебе кого? — спросил он тоскливым голосом. — Вроде новый.
Внешний вид небритого, да, пожалуй, еще и не просохшего Лаврикова, конечно же, не располагал к интеллигентному «вы».
— Работу ищу, — мягко отвечал Миня, на всякий случай смеясь. — Только паспорт жена отоблала.
— Иди ты! — простодушно откликнулся и засиял всеми веснушками Ёжкин. — Шоферить умеешь?
— А то. — Миня плотно прижался спиной к стене, чтобы заглушить в теле противную дрожь. Неужто заболевает?!
— Мой пьяница ногу сломал, пидер, ладно бы левую… газ жать нечем. А жить в библиотеке будешь, — Ежкин кивнул во тьму ДК. — Там радио есть.
Он дал Мине пятьсот рублей, вынул из стола старую бритву «Бердск», Миня при нем же побрился, купил в магазине (магазинчик здесь же, в ДК, в малом зале) за двести двадцать рублей синюю, весьма приличную английскую рубашку. Потом Ёжкин проводил гостя до своей бани, и Миня (в который уж раз за эти дни!) помылся, но теперь–то — в горячей воде, почти в кипятке, исхлестал сам себя до онемения березовым веником, наконец, причесался и был готов. Кажется, сбил температуру….
Несколько дней Лавриков возил долговязого хозяина то в райцентр (выклянчивать деньги), то на поля, то к очкастому фермеру Попову, к его красным хоромам, просить комбайн на неделю, а тот не давал — у него у самого приспела страда. Во время беседы в тереме нового сельского русского мелькнула красавица лет пятнадцати в расшитом сарафане, но, заметив радостные глазки на помятой морде нового шофера, отец выгнал дочь из прихожей.
— Еще рано ресницами замахиваться, иди вилами помахай.
Не понимает человек, что Лавриков радуется красоте бескорыстно. Да Миня пальцы себе отрежет, если прикоснется теперь к чужой женщине, тем более к девице. Всё! С развратом покончено. Работать, работать! Забыться в работе!
Вечером шофер и председатель говорили о жизни, сравнивали советские времена и новые, капиталистические. Ёжкин гагакал громко, как истинный казак, а Миня отвечал скороговоркой, а потому старался скороговоркой, что его душил кашель (все–таки простудился, безнравственная тварь!). Председатель поил его сладкими «каплями датского короля» из своей аптечки.
— Расскажи о себе, — попросил Миня, восторженно уставясь на нового приятеля, — тот и сам водку не терпит, и гостя не потчует! А компресс водочный на грудину Мине сделал! И Сергей Владимирович рассказал, что здесь мать его похоронена, отца он не помнит. Он вернулся в родное село, отслужив на дальневосточной границе, народу в колхозе осталось вместе с хуторянами не больше семидесяти человек (да и хуторянами отдаленно живущих он называл условно — раньше село простиралось на четыре километра вдоль речки Вертушки).
Председателем стать его уломали, уговорили. Только хорошего мало: налицо полная путаница с долями, земляными наделами. До него командовал Исаев, он теперь в тюрьме, продал какому–то Василенко, городскому парню, шесть гектаров… был суд, сделку признали юридически ничтожной, Исаева городской покупатель, отвезя в березняк, избил до полусмерти, а потом Исаева же посадили…
— У меня жена в райцентре, она тамошняя, сюда ехать не хочет, боится. Из лесу часто волки воют. Да и на мотоциклах шпана наезжает, ворует что ни попало. Недавно трактор разобрали, а увезти не смогли — тяжело. Я попросил в районе дать оружие — не разрешили. Может, мы вместе тут порядок наведем?
Миня ночевал в библиотеке, поставив вдоль пустой стены пять старых стульев с мягкими, хоть и порезанными сиденьями. Стулья скрипели и готовы были вот–вот развалиться, да и разъезжались порой, нужно было спать тихо, не дергаясь, чтобы не сверзиться на пол. Под себя Миня стелил ветхий полушубок, подарок Ёжкина, укрывался казенным одеялом с синей печатью в углу, подушкой служила ватная фуфайка того же Ёжкина, всунутая в старую бесцветную наволочку.
Давно Миня не читал с наслаждением книг детства, и вот они здесь: и про Спартака, и про Робинзона Крузо, и про Остров сокровищ… Иногда накатывала тоска по дочке, все же она, кажется, его дочь, ушки такие же круглые, а у золотоволосого Вячеслава узкие. Миня бы сейчас с ней поговорил, ему всегда нравилось говорить с детьми. Они на любой вопрос отвечают честно, а если и врут, то по особенной серьезности лица видно, что врут. Может быть, ей послать таинственную записку в почтовом конверте: «Товарищ, верь! Пушкин». Нет, только всполошится. Да и мать всполошит. Да и почерк Мини, с буковками мелкими и округлыми, как просяные зерна, они знают. Печатными написать? Все равно догадаются. Да и зачем? Если ты ушел из их жизни — не мучь. Переболеют горем — и успокоятся. А если когда–нибудь… когда–нибудь он вернется — радость будет. А если время от времени о себе напоминать — это все равно что, кровавую марлю отдирая, на рану соболезнуя заглядывать…