– Нет. Только не в духовку.
– В обувную коробку? – предложил Феликс.
– Не влезут. Постой, у меня есть идея.
И это была хорошая идея – пакет с сухим собачьим кормом. Это был двадцатикилограммовый пакет, наполовину уже пустой. Лусия высыпала оставшийся корм, разложила деньги по полиэтиленовым пакетам, сунула их на дно мешка, а сверху засыпала сухими крошащимися шариками. Собака Фока с любопытством и некоторым беспокойством наблюдала за ее действиями. Она была обжора и никаких шуток с едой не терпела.
Освободившись от бремени денег, Лусия и Феликс со вздохом облегчения уселись за кухонный стол.
– Я без сил.
– Тебе нечего бояться, моя дорогая. Я с тобой, – сказал старик, колотя себя в грудь там, где находятся сердце и его пистолетище.
По глазам было ясно, что она не верит, да и вообще ей это неприятно.
– Я сказала «без сил». Я не говорила, что испугана. Я без сил, – холодно повторила она.
– Да-да. И я тоже.
Вот старый псих, подумала она. Хотя, как не признать, он спас ее.
– Хочешь коньяку? – И тут только поняла, что уже некоторое время они называют друг друга на «ты».
– Я бы выпил чашку кофе, – ответил он.
Ставя кофеварку, Лусия краем глаза смотрела на старика: бледен, взлохмачен, под глазами темные круги, но держится молодцом.
– У тебя пистолет с собой?
– Конечно, – ответил Феликс.
Он засунул руку за борт пиджака и вытащил кошмарный предмет. Лусия смотрела на пистолет с той смесью ужаса и презрения, с которой женщины обычно смотрят на огнестрельное оружие.
– Ты бы его убил, убил бы, конечно, – проворчала она с упреком.
– Нет. Я целился в ноги.
– На кладбищах полно покойников, которым такие умники целились в ноги.
– Но я же умею стрелять, – совершенно спокойно ответил Феликс.
– Ага. И ты бы стрелял им в спину, когда они убегали? Сама не зная почему, Лусия все больше и больше заводилась.
– Да, потому что я думал, что это связано с похищением, думал, что они выведут нас на Рамона.
– Ты так думал? – спросила Лусия, на которую все же подействовали его рассуждения. – Нет, этого быть не может, по-моему, это обыкновенные грабители, и они следили за нами от дверей банка.
– Возможно.
– И потом, зачем похитителям нас грабить? – продолжала Лусия с тревогой. – Так или иначе они все равно получили бы деньги…
Старик улыбнулся и пожал плечами, поднял руки, словно сдаваясь перед необъяснимостью и загадочностью поведения человека вообще. Пистолет лежал на столе, рядом с чашкой кофе. Лусия задумчиво смотрела на него.
– Мне всегда казалось, что пистолеты выхватывают игроки, содержатели баров, в общем, дельцы такого рода. Но никогда не думала, что владелец книжного магазина или лавки канцтоваров может иметь пристрастие к оружию.
– У себя в магазине я пистолет не разу не использовал. Даже моя жена не знала о его существовании.
– Правда?
– Конечно, не знала. Одно из маленьких преимуществ старости состоит в том, что за плечами накапливается жизнь. Этот пистолет родом из очень старых времен. Очень старых. Перед тем как торговать книгами, я прожил несколько жизней.
Произнося это, Феликс снял свой твидовый пиджак и повесил его на спинку стула. На свитере Лусия увидела ремни и кобуру из очень старой, потрескавшейся кожи. Он взял пистолет и стал ловко его разбирать. Его изуродованная рука действовала точно, словно хирургический пинцет.
– Несколько жизней? – прошептала Лусия.
Феликс вздохнул:
– Это слишком длинная история.
– Какая разница? – сказала она, разливая кофе в чашки. – Больше всего на свете мне нравятся хорошие, настоящие истории.
* * *
Все, что я рассказала, произошло со мной, хотя могло случиться и с любым другим человеком: выходит, что зачастую наши собственные воспоминания кажутся нам чужими. Мне неизвестно, из какого необычайного вещества соткана ткань личности, но ткань эта неоднородна, и мы все время штопаем ее силой воли и воспоминаний. Кто она, например, та девочка, которой была я? Где она, что думает обо мне, если видит меня сейчас?
Даже тело мое не остается неизменным: не помню уж, где я вычитала, что каждые семь лет клетки организма обновляются. Значит, даже кости мои, которые, как можно было бы надеяться, обладают стойкостью и прочностью, всего лишь временно присутствуют в теле. Все, от мизинца на ноге до мельчайшей косточки в ухе, все наши большие и маленькие кости постоянно меняются. Во мне уже нет ничего от Лусии двадцатилетней давности. Ничего, кроме упрямого желания считать себя все той же. Эту волю к существованию бюрократы называют личностью, а верующие – душой. Мне бедная душа представляется тенью, едва вплетенной в паутину, и эта тень прозрачными своими пальцами скрепляет мелькающие клетки плоти (клетки, с невообразимой скоростью рождающиеся и умирающие), эта тень старается придать длительность-преемственность этим клеткам, как любой сосуд, поставленный под текущую воду, придает ей собственную форму, хотя вода в нем все время обновляется. А может, мы, люди, и есть такие все время переполняющиеся сосуды, и только благодаря этой тени, душе, мы можем утверждать, что вот это тело – мое тело. Такой вывод облегчает мою задачу: так проще писать от первого лица.
Но все-таки я не та, что была и буду; во всяком случае, я уже не нахожусь в том помрачении рассудка, хотя и в этом я тоже не уверена, потому что иногда чувствую, что раздваиваюсь. Когда мы с Феликсом раздумывали, куда спрятать деньги Рамона, я видела себя со стороны, прямо перед собой, как на экране телевизора, где идет «ужастик», так было и когда мы рассуждали, куда девать добычу, сидя за кухонным столом с кофейными чашками, бутылкой коньяка и пистолетом, – точно настоящая грабительница со своим сообщником. Я не знаю, что таят в себе моменты активного действия, которые проживаются отдельно или почти отдельно от обычного течения жизни. Когда мы попадаем в автокатастрофу, когда падаем с лестницы, когда добегаем последние метры до победного финиша… Вспоминая подобные минуты, мы всегда видим их со стороны, как чужие воспоминания. А уж сексуальные отношения, действие в чистом виде, – это полная шизофрения: занимаясь любовью, мы видим себя издали, как актеров в плохом порнофильме (а иногда, если повезет, то в хорошем).
Более того, иногда я не могу четко отделить свое воспоминание о прошлом от того, что видела во сне или придумала, и даже от чужого воспоминания, о котором мне ярко рассказали. Как и длинную, завораживающую историю, которую начал мне рассказывать Феликс. Я знаю: я не он, но каким-то образом чувствую, что вхожу в его воспоминания, как в свои собственные, и потому верю, что сама пережила острые ощущения грабителя, и убийственный рев зрителей на жалкой корриде, и запой, и неизбывную муку предательства. Хотя иногда я думаю, что все на свете – лишь воображение, мы живем во сне, и нам снится, будто у нас было прошлое. Так что мне, Лусии Ромеро, наверное, приснилось, что я прожила сорок один год в этом вечном настоящем, и, может быть, приснилось мне и то, что однажды я познакомилась с неким Феликсом Робле, который рассказал мне то, что приснилось ему.
* * *
– Я родился в тысяча девятьсот четырнадцатом году, когда началась мировая война и привычный мир разбился вдребезги. После той войны переменилось все, – этими словами Феликс Робле начал свою историю. – Плохо появляться на свет в такое время, неудачное начало. Несмотря на это, а может, именно поэтому родители дали мне имя Феликс – «счастливый». Я не жалуюсь, но в те минуты, когда я чувствую себя несчастным, это имя кажется мне насмешкой. Имя много значит, и родителям стоило бы это знать. Имя действует на человека, определяет его, обязывает. А иногда становится проклятием, которое невозможно преодолеть.
Хотя я родился в тысяча девятьсот четырнадцатом году, но всегда считал, что по-настоящему моя жизнь началась в марте тысяча девятьсот двадцать пятого года, когда в Веракрусе я сошел на берег с сухогруза, черного и вонючего, как кит. Теперь, когда я постарел, картины самых первых годов жизни, конечно, преследуют меня, как дурные сны, и чем дальше, тем чаще. Сейчас я часто вспоминаю отца, Бени Робле, он был известной фигурой в Национальной конфедерации труда. Из Андалусии он перебрался в Барселону, где я и родился. Он был типографский рабочий, печатник, что было в духе испанской освободительной традиции. Знаешь, откуда в Испании появился анархизм? Все началось с итальянца Фанелли, старого соратника Гарибальди, а впоследствии пламенного последователя Бакунина. Фанелли приехал в Мадрид в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году и создал группу из десяти типографских рабочих. Он говорил только по-французски и по-итальянски, печатники же не знали другого языка, кроме испанского: но святой дух свободы наделил их, верно, даром языков, потому что они понимали или, может быть, проникали в мысли друг друга. Через пять лет в Испании было пятьдесят тысяч анархистов.