Вот к этим отцам основателям принадлежал и мой отец. Он очень рано умер, мы с братом повзрослели гораздо быстрее, чем полагалось бы по возрасту. Мы с Виктором всегда помнили отца, носили в душе его образ, как образ младшего любимого брата, несчастного мученика. Это воспоминание давило на сердце, как свинец. Отец погиб в тысяча девятьсот двадцать первом году, во время забастовки на «Ла Канадьенсе» и беспорядков в Барселоне. Генерал Мартинес Анидо и начальник полиции Арлеги прибегли к репрессиям, которые и по тем временам казались чересчур жестокими. Они использовали наемных убийц, расстреливали при попытке к бегству. Мой отец погиб вместе с лидером НКТ Ноем дель Сукре.
Потом было еще хуже. Я рассказываю коротко, без подробностей, потому что у меня сердце до сих пор сжимается. Мать умерла от туберкулеза, нищеты и голода. Она тоже была еще молодая, брат Виктор родился, когда они с отцом были совсем юными, почти детьми. Всю жизнь я стремился изгнать из памяти воспоминания детства. Слишком они жалкие, слишком жестокие. В них есть нечто от костумбризма.[2] А костумбризм я всегда терпеть не мог. Мне больше нравятся плутовские романы, плут, во всяком случае, герой, который умеет защищаться, который с помощью смекалки сопротивляется ударам судьбы. Но теперь, в старости, эти воспоминания вновь и вновь возвращаются ко мне. Яркие и мимолетные. Особенно о матери: она стоит у окна и задыхается от кашля.
Однако я тебе сказал, что по-настоящему моя жизнь началась шестнадцатого марта тысяча девятьсот двадцать пятого года, когда вместе с Виктором и Грегорио Ховером мы высадились в Веракрусе. Грегорио был активистом легендарной анархистской группы «Солидариос». Был он очень привлекателен и всегда безукоризненно одет – костюм-тройка, крахмальная сорочка, галстук. Его прозвали Чино (Китаец) за узкие глаза и выступающие скулы; женщины сходили по нему с ума. Мне очень нравилось, что женщины сходили по нему с ума, потому и группа «Солидариос» понравилась тоже. Но Грегорио не обращал на женщин никакого внимания; настоящие анархисты были людьми строгих нравов, пуританами, чуть ли не кальвинистами. Они не пили и были верны своим подругам до конца дней. Мне в мои одиннадцать лет это казалось ненужным аскетизмом. Мне всегда слишком нравились женщины. Потому я никогда не был настоящим анархистом. Потому и произошло то, что в конце концов произошло. Но это другая история. Мучительная и неприятная. Сейчас мне не хочется вспоминать об этом. Лучше вернемся на корабль и в Веракрус.
Я уже говорил, «Солидариос» были пуритане, миссионеры-атеисты, которые насаждали свою веру огнем и мечом. Конечно, Чино на своем веку знавал и более веселые времена: я помню, как однажды, когда мы еще были в открытом море, он стал рассуждать о женщине, этой величайшей загадке человечества, и даже снизошел до того, что объяснил, как надо держать девушку во время танца. По его словам, настоящий мужчина ведет себя только так: «Надо правильно положить руку, нельзя держать ее на середине талии. Рука должна охватывать две трети спины, и не больше, иначе она почувствует себя в ловушке, а ведь они привыкли считать себя такими ловкими, увертливыми. Запомни – две трети спины. Раздвинь пошире пальцы и держи ее крепко, но не прижимай, просто ты должен чувствовать ее всей ладонью и пальцами – девушка должна знать, что она в твоих руках, понял?»
Ховер запомнился мне этим, его советом я не раз восхищался и не раз воспользовался; но во всем остальном, в главном, в сотворении моего мира, героями для меня были Буэнавентура Дуррути и брат Виктор, именно в таком порядке. Виктору к тому времени исполнилось восемнадцать лет, и мне думалось, что подражать ему куда проще, нежели Дуррути, которому было уже далеко за двадцать, он представлялся мне могущественным, Великим Вождем, Героем, Легендой.
Мы с Виктором отправились в Мексику, чтобы присоединиться к группе Дуррути и Аскасо. Точнее, присоединиться к ним должен был мой брат, которого Дуррути призвал к себе в память о нашем отце. Но Виктор не бросил меня на произвол сиротской и нищенской судьбы в Барселоне и взял с собой. Когда мы добрались до Веракруса, Аскасо пришел в ярость.
«Ах, вот уж не знал, что мы прибыли в Америку, чтобы нянчить младенцев», – просюсюкал он презрительно. Сарказм его, холодный и злой, ничуть не скрывала ласковая интонация.
Франсиско Аскасо и Дуррути были неразлучными друзьями и вместе с Хуаном Гарсией Оливером составляли головку испанского анархизма, в народе их прозвали «три мушкетера». Они создали «Солидариос», группу боевиков, которая боролась с боевиками правительственными. Тогда полицейские убийцы сотнями убивали синдикалистов из НКТ, забивали дубинками, стреляли в спину, как то было с моим отцом. Это они называли «белым террором», поскольку «белыми» окрестили русских контрреволюционеров; «синие» тогда еще не стали политическим, угрожающим символом. «Солидариос» отвечали убийствами полицейских, предпринимателей, доносчиков. В общем, шла настоящая необъявленная война. Рабочие отправлялись утром на завод с пистолетом в чемоданчике для инструментов и не знали, вернутся ли назад, а в кафе «Эспаньоль» члены НКТ раздавали тяжелые браунинги и горячо спорили, кого завтра они по всей справедливости отправят на тот свет. В этом кафе я был однажды с матерью, толком не знаю, зачем мы туда пошли, думаю, за деньгами, потому что после смерти отца нам помогали, но, понятно, это были гроши. Тогда я слышал, как они обсуждали свои будущие акции, лица у них горели, голоса были хриплыми, а пистолеты открыто лежали на столиках. Один из них дал мне кусочек сахара, сначала обмакнув его в молоко.
«Солидариос» провели несколько впечатляющих акций. Например, они убили архиепископа Сарагосского, ограбили Испанский банк в Хихоне, чтобы добыть денег для НКТ. Конечно, это были жестокие люди. Но, поверь мне, и время тогда было жестокое. Время отчаяния, невероятно несправедливое время, когда люди погибали от нищеты и голода. Это было время олигархов и жертв олигархии. Только подумай, в НКТ тогда состояло около миллиона бедных, и Конфедерация всегда была на грани краха, в тысяча девятьсот тридцать шестом году у них, например, был всего один работник на зарплате. В те времена анархистам приходилось очень тяжко: их постоянно лишали прав и пихали за решетку. Дуррути три раза был приговорен к смерти и полжизни провел в тюрьме.
Тогда, в тысяча девятьсот двадцать пятом, НКТ очередной раз загнали в подполье. То было время диктатуры Примо де Риверы, и в застенках находились около сорока тысяч анархистов. Поэтому и умерла моя мать: у профсоюзов больше не было денег, чтобы помогать всем обездоленным семьям. Положение стало настолько критическим, что «Солидариос» решили провести серию экспроприации в Америке и таким способом наполнить опустевшую казну НКТ. Туда и отправились в декабре тысяча девятьсот двадцать четвертого года Дуррути и Аскасо с фальшивыми паспортами на голландском сухогрузе, направлявшемся на Кубу. Они были вдвоем и сперва стали рубить сахарный тростник в Санта-Кларе. Однако началась забастовка, рабочие требовали прибавки, а надсмотрщики делали то, что всегда делали в те времена – схватили троих забастовщиков и избили их до полусмерти. На следующее утро владельца сахарных плантаций нашли с пробитой пулей головой. На груди у него лежала бумажка, на которой карандашом было написано: «справедливость Эррантес».
Тогда впервые было употреблено это название. Это была идея Аскасо: он считал, что на то время, пока «Солидариос» находятся в Америке, им лучше называться «Эррантес» (бродячие). Аскасо всегда переполняли идеи. Но я до сих пор не знаю, хорошие ли это были идеи. Он был горячий человек, очень небольшого роста, с вечной иронической усмешкой. Вел он себя барственно и вызывающе, словно старался искупить низкорослость и явное тщедушие. Он был из тех людей, которые едва пойдя в комнату, порождают в ней атмосферу напряженности. Представляю, как в бытность официантом его душила ярость из-за позорной формы и необходимости прислуживать. Хотя, возможно, я и несправедлив к нему, он мне никогда не нравился: как только мы приехали в Веракрус, рядом с ним я ощутил себя жалким червяком. Я хотел чувствовать себя мужчиной, а он унижал меня прилюдно:
«Прекрасно. Когда мы в следующий раз столкнемся с полицией, пусть этот сопляк распустит нюни. Может, полицейские проникнутся. Нет, правда, Пепе, нам этот чертов малец ни к чему».
Он никогда прямо ко мне не обращался, только к Дуррути. Ни разу даже не взглянул, что меня особенно унижало. Зато Буэнавентура, огромный, волосатый, подошел ко мне и посмотрел прямо в глаза, слово оценивая или взвешивая, потом положил свою лапищу металлиста мне на плечо и с мягкой улыбкой сказал Аскасо:
«Ты, Пако, прав, как всегда прав, но мальчик пока останется с нами, а там видно будет».
И я остался, потому что последнее слово всегда было за Дуррути, впустую он не говорил, и потому всегда казалось, что Аскасо произносит больше слов.