Война началась в воскресенье, а в среду пришла телеграмма из Киева: «Катя погибла бомбежке похоронили Байковом кладбище всей семьей выезжаем тебе Настя». Весть о гибели мамы обрушилась на меня так неожиданно, что вначале даже не верилось. Зачем-то отправил длинную телеграмму тете Насте, но не дождался ни ответа, ни ее самой с семьей. Так я никогда и не узнал, что случилось с ней, дядей Никифором и девочками.
Тетя Настя… Мы жили у нее дней десять, когда мама возвращалась со мною от Филатова. Город запомнился смутно: горбатые улицы, автобусы, которых у нас не было, пушка на высоком постаменте, золоченые купола Киево-Печерской лавры. Тетя с семьей жила в глубине обширного двора, отделенного от улицы чугунной изгородью, обвитой лозами дикого винограда. Запомнился ужин под открытым небом — свет из окна, падающий на круглый стол во дворе, кринка молока на столе, а рядом куски теплого черного хлеба. У тети была большая семья: она сама, муж ее дядя Никифор и четверо девочек: Люда, Зина, Вера и Оляна. Да еще старые родители дяди Никифора.
Говорили в семье на странном, но приятном наречье — смеси украинского языка и русского. Запомнилось и Байковое кладбище, на которое мы ходили, чтобы побывать на могиле Леси Украинки: красивые каштаны, аллеи, посыпанные желтым песком, мраморные памятники и склепы с железными поржавевшими дверями. Думала ли мама, ведя меня за руку, что будет лежать на этом кладбище?
Телеграмму я получил утром, а вечером пошел к Шурочке. Я положил перед ней телеграмму. Она ничего не сказала, прижала мою голову к своей груди. Так мы сидели долго. Потом она сказала мне, что наша стройка приостанавливается до конца войны. Но это я знал и без нее. Затем прибавила, что поступает санитаркой в госпиталь, который будет открыт в сорок третьей школе. Санитаркой так санитаркой — я ничего не мог ни посоветовать, ни возразить. Я рассказал ей о человеке, которого видел сегодня у ларька с газированной водой. Невысокий, плотный, с сединой на висках, он стоял в очереди передо мной. Губы его были ярко накрашены, лицо напудрено, спокойно и печально-высокомерно. Он выпил стакан воды и пошел прочь, неловко переставляя ноги. Все смотрели ему вслед — он был обут в белые женские босоножки на высоких каблуках.
— Симулянт, — равнодушно заметила Шурочка.
И зевнула.
— Я устала. Спать хочу.
Никто не представлял, как сложится жизнь каждого из нас дальше. Останемся ли мы живы или кого-то из нас не станет? Кто мог сказать? Что в армию меня не возьмут, я знал уже на второй день войны. Медицинская комиссия признала меня полностью негодным по зрению. Напрасно я показывал им свой значок «Ворошиловского стрелка». Они и слушать меня не хотели.
Первое время я не думал, что не дождусь тети Насти с семьей, и мы с Шурочкой решили так: она перейдет жить ко мне, а ее квартиру займет тетя.
Так мы планировали, а получилось иначе. Ночью я был у Шурочки, когда в дверь кто-то громко постучал. Не просто громко, а нетерпеливо, по-хозяйски. Шурочка проснулась. Постучали еще раз, еще громче и требовательнее. Потом послышалось, как открылась дверь у соседей и Юркина мать спросила:
— Вы к Шурочке?
— А к кому же? — ответил вопросом громкий мужской голос.
— Это он, — прошептала Шурочка, садясь на кровати.
Юркина мать посоветовала:
— Вы стучите сильнее. Она должна быть дома.
Дверь затряслась от мощных ударов. Шурочка кусала пальцы.
— Боже, что же это такое?
Внезапно она, босая, в одной сорочке, подбежала к дверям. И стала слушать, о чем говорили в коридоре. Говорили так громко, что слышно было и мне. Мужской голос сказал:
— Ждать я не могу.
— Странно, я сама слышала, как она пришла.
— Отпустили на час…
— Может быть, все-таки спит?
— Найдется у вас карандаш и бумага?
Слышно было, как Юркина мать ушла и вернулась. Писал он недолго. В щель под дверь просунулась бумажка.
— Счастливо оставаться.
— Счастливо вам…
Послышались быстрые удаляющиеся шаги. Шурочка кинулась к записке, затем к окну, в которое светил фонарь.
— Он уезжает. Сегодня. Сейчас.
Она торопливо оделась. Убежала. Я зажег спичку и прочел, что написал Василий: «Шуренок милый. Хотел тебя видеть, да, видно, не судьба. Понял одно — не так все надо было. С Викой попрощаться не успел. Целую. Твой Василий».
Я положил записку на стол и ушел к себе. Все во мне дрожало от волнения. Вышел на балкон. Отсюда хорошо просматривалась улица, поднимающаяся вверх, освещенная фонарями. Так простоял всю ночь. Шурочка появилась, когда уже начало светать. Где она искала его, не знаю. Она шла к дому неуверенно, медленно, как пьяная. Прошло, наверно, минут десять, прежде чем я услышал, как она вошла к себе. Я пошел к ней. Она, склонившись над раковиной, пила из крана. Села на кровать, бессильно опустив руки. Заметив меня, произнесла с ненавистью:
— Вот, бог наказал.
— При чем тут бог? — спросил я.
— Уйди, видеть тебя не могу.
…А через несколько дней я получил неожиданное письмо от сестры отца тети Маши, но не из Смоленска, где она жила, а из Томска. Она писала: «Нас эвакуировали. Жалко нашу милую Катю, но что теперь поделаешь… Моих тоже больше нет на свете, ни Андрея, ни Риммочки. И от дома ничего не осталось. Я была в саду и потому осталась жива. А зачем жива, и сама не знаю — лучше бы со всеми вместе. Приезжай ко мне. Будем как-нибудь. Ты один теперь родной…»
Несколько лет назад они побывали у нас в гостях. Когда это было? Кажется, в тридцать четвертом. Я перешел в пятый класс, а Риммочка училась уже на рабфаке. Единственная дочь тети Маши и Андрея Ивановича. Ничего не подозревая, она шалила и забавлялась со мной, как с ребенком, а я уже многое понимал и чувствовал. Однажды она прижала меня к себе, и я ощутил под ее тонкой кофточкой два упругих горячих холмика. После этого я мучился и ходил сам не свой. К счастью, они скоро уехали. Окончив рабфак, Риммочка училась в пединституте, затем год или два преподавала математику в школе. А Андрей Иванович на старости лет увлекся садом — выписывал книги и журналы, выводил какой-то новый сорт сливы. Позже я узнал, что на их дом упала бомба крупного калибра — Андрея Ивановича не нашли, а от Риммочки осталась голова и правая рука с тонким золотым колечком, украшенным маленьким зеленым изумрудом.
Тете Маше я пока ничего не ответил… Между прочим, война приближалась. Первая бомбежка. Первые военные пожары. Ночные бои истребителей в черном небе над городом, где, как шпаги, скрещиваются прожекторные лучи. И грохот зениток. Такой грохот, что человек стоит рядом, кричит — виден его раскрытый рот, а звука не слышно.
А мне было на все наплевать. Я словно окаменел. Делал, что делали все: рыл щели, тушил пожары, дежурил на чердаке, стоял в очереди за хлебом. Ждал только тетю Настю с семьей. Тогда еще ждал.
Пал Киев. В нашей квартире, в большой комнате поселились эвакуированные из Белой Церкви: молодая женщина Оксана, двое ее детей, Петя и Ваня, и старик отец. Третья, старшая, Аля, погибла еще в пути, когда немцы обстреляли с самолетов колонну беженцев.
Я жил теперь в маленькой комнате: в ней было одно окно, выходящее на Волгу, и дверь на балкон. Как-то старик пришел ко мне, оперся обеими руками о подоконник, долго смотрел на реку и острова.
— Это что же — Волга?
— Волга, — подтвердил я.
— Ничего особенного. А тоже песен всяких посочиняли… Великая да обильная. А что в ней великого?
Он со злобой, вопросительно смотрел на меня. Что я мог ему ответить? По-видимому, он был несколько не в себе. К счастью, пришла Оксана и увела старика. Через несколько минут она вернулась и положила передо мной довоенную фотографию своей семьи. Суровый, неулыбчивый муж (он сейчас на фронте), отец с мокрыми, причесанными на пробор волосами, а внизу, на низенькой скамейке, трое детей. Милей всех девочка с внимательными глазами и открытыми детскими коленками.
— Это Аля, — сказала Оксана.
И вдруг я заплакал. Сам не пойму, как получилось, что-то сорвалось внутри. Словно проснулся и сразу почувствовал боль всего, что творила война. Я и до сих пор не могу терпеть, когда что-то случается с детьми.
— Не надо, хлопчик, — испуганно заговорила Оксана. — Не надо. Я ж не знала, что нельзя показывать.
Шурочку я встречал теперь редко. Мы проходили мимо друг друга, как чужие. Впрочем, меня это мало трогало. Теперь меня занимала одна мысль. И эта мысль вытеснила все остальное. Конечно, в строй я не годился — в этом комиссия права. Но у меня созрел другой план, и о нем я подробно написал в своем заявлении военкому. Всем известно, что наши отдают города. И, судя по всему, еще будут отдавать. Так вот нужно меня оставить в таком обреченном городе, спрятать в каком-нибудь ничем не примечательном, но крепком здании, снабдить парой автоматов, хорошим запасом патронов, гранатами. Я бы залег в таком месте, чтобы знать, что именно здесь пройдут фашисты. До поры до времени я не подавал бы признаков жизни, а потом встретил бы их. Все дело в неожиданности. Нет, не мальчишество, а трезвый расчет. Одна жизнь против двадцати или тридцати.