«Предварительное знание», по правде говоря, это не самое подходящее выражение, потому что знание реальное этим термином все-таки не подразумевается, и никакого знания у Иды на самом деле не было. Странное выражение ее глаз вызывало в памяти таинственную силу животных, которые какими-то ощущениями, кроющимися в их таком уязвимом теле, «знают» прошлое и будущее любой судьбы. Я назвала бы это ощущение, которое как бы растворено во всех прочих телесных ощущениях, — чувством священного — если под «священным» мы будем понимать ту всемирную могучую власть, которая способна пожрать их и уничтожить только за то, что они родились на свет.
Ида родилась в 1903 году, под знаком Козерога, который склоняет вас к деятельной работе, к искусствам, а также и к пророчеству, но при этом в определенных случаях к помешательству и слабоумию. Способностей она была самых средних, но оказалась усердной школьницей, училась прилежно и ни в одном классе не сидела два года. У нее не было ни братьев, ни сестер, а ее родители преподавали в одной и той же начальной школе, в Козенце; там и произошла их первая встреча. Отец, Джузеппе Рамундо, происходил из крестьянской семьи, с самого юга Калабрии. А мать, которую звали Нора Альмаджа, вышла из Падуи, из мещанской семьи лавочника. Она нашла приют в Козенце, будучи девушкой на выданьи тридцати лет от роду, пройдя по учительскому конкурсу. В глазах Джузеппе она и по манерам, и по уму, и по внешности представляла собою что-то высшее и утонченно-нежное.
Джузеппе, на восемь лет моложе жены, был человеком высоким и крупным, с красными грубыми руками и массивным лицом, румяным и располагающим. Еще ребенком его случайно ранили в ногу ударом мотыги, и легкая хромота осталась на всю жизнь. Прихрамывающая походка только увеличивала то чувство доверчивой наивности, что исходила от него в силу самой его природы. И именно оттого, что он не годился для некоторых полевых работ, его семья бедных арендаторов исхитрилась дать ему образование — сначала отдали в учение к монахам, потом немного помог местный помещик; опыт, вынесенный из монастыря и из гостиной помещика, вовсе не умерил, а наоборот, разжег, насколько можно судить, крывшийся в Джузеппе тайный огонь. Непонятно как и где, он раскопал кое-какие работы Прудона, Бакунина, Малатесты и прочих знаменитых анархистов. На этих работах он основал собственную веру, упорную, безосновательную и обреченную остаться его собственной персональной ересью. В самом деле, проповедовать ее ему не довелось даже в стенах своего собственного дома — в этом судьба ему отказала.
Нора Альмаджа, принявшая в замужестве фамилию Рамундо, как можно понять из ее девичьей фамилии, была еврейкой (более того, ее родственники в течение нескольких поколений, да и сейчас тоже, жили в маленьком гетто Падуи); она, однако же, никому об этом не говорила и поделилась только с мужем и дочерью — под самым строгим секретом. В ситуациях неофициальных и чисто практических она камуфлировала свою девичью фамилию, не «Альмаджа», а «Альмаджа» — она была убеждена, что, переставив ударение, отводит от себя все громы и молнии! Как бы там ни было, в те времена тайные связи с «нечистыми» расами еще не раскапывались и не критиковались. Это злосчастное «Альмаджа» (или там «Альмаджа») в повседневности принималось людьми — я так полагаю — за некую фамилию венецианского происхождения, безобидную и лишенную всякого значения; теперь же люди просто не обращали на нее внимания. Нора для всех была синьорой Рамундо, и религия ее, конечно же, была той же, что и у ее мужа, то есть католической.
У Норы не было никаких особых дарований — ни умственных, ни телесных. Однако же, не будучи красивой, она несомненно была мила. От затянувшегося девичества в ней оставалась целомудренная пуританская сдержанность (даже в интимных отношениях с мужем она сохраняла определенную стыдливость, свойственную разве что девчонке), которая была в большой чести в этих южных краях. Ученицы любили ее за венецианскую грацию манер. Привычки были скромными, характер робким, особенно среди людей незнакомых. Но ее интравертная натура скрывала сполохи мучительного пламени, которые проглядывали в черноте ее цыганских глаз. Иногда случались у нее неожиданные приступы юношеской сентиментальности… Но гораздо чаще у нее бывали припадки подспудного беспокойства, которое обуревало и денно и нощно. Эти припадки доходили прямо-таки до наваждения. В конце концов, измотав ей нервы, они разряжались среди домашних стен в формах необычных и мучительных.
Естественным объектом таких излияний становился один-единственный человек, тот, что был к ней ближе всего — Джузеппе, ее муж. Случалось, что она набрасывалась на него остервенело, словно ведьма, упрекая происхождением, родственниками, местом рождения, обрушивая на него чудовищную клевету, выдумывая несусветную ложь, крича ему: «Бог тебя отметил, колченогая тварь!», то есть попрекая его даже хромотой. Потом она лежала опустошенная, похожая на тряпичную куклу. Невнятно бормотала: «Что я там наговорила?.. Я не хотела… Я не это хотела сказать, Боже мой… Горе, горе…» Все это она выговаривала еле слышно, с бескровным лицом, прижав ладони к раскалывающейся от боли голове. Тогда Джузеппе, охваченный жалостью, принимался ее утешать: «Да брось ты, какие пустяки… это все ничего… оно ведь уже прошло. Дуреха ты моя, славная ты моя…», а она ошарашенно смотрела на него, и в глазах ее была бесконечная любовь.
Проходило немного времени, она вспоминала об этих сценах как об ужасном кошмаре, о непонятном раздвоении личности. Эта была не она, в ней просыпался какой-то зверь, кровосос, лютый ее враг, терзавший внутренности, принуждавший к речам безумным, невнятным… Теперь ей хотелось умереть. Но чтобы не показать угрызений совести, она умудрялась замыкаться в герметическом молчании на весь остаток дня, молчала едко и мрачно, словно обвиняя.
Еще одной ее особенностью были приступы выспренности, когда язык становился нестерпимо торжественным; они, должно быть, достались ей от древних предков-патриархов. Однако в эти ее библейского свойства речения вкраплялись совершенно бытовые фразочки и тирады. Они производили смешной эффект, выглядели цитатами из народных песенок.
В отношении своего засекреченного еврейства она давным-давно объяснила дочери, еще когда та была совсем мала, что евреи — это народ, самой вечностью предназначенный для мстительной ненависти со стороны всех других народов, и что преследовать их будут все жестче; пусть даже эти преследования будут перемежаться кажущимися затишьями, они все равно не прекратятся вовеки веков, потому что так предначертано судьбой. По этой причине она захотела, чтобы Идуццу окрестили как католичку — ведь отец-то ее католик! Отец, ради блага Идуццы, не стал противоречить, хотя и брыкался внутренне. Он все же смирился до такой степени, что во время церемонии в церкви он, помня, что на него смотрят, проворно и раздраженно осенял себя широким крестным знамением. Однако же в семейной обстановке он, если речь заходила о Боге, обычно повторял изречение: «Предположение, что Бог есть абсолютно бесполезно», добавляя при этом с торжественным выражением и подпись автора: «Фор».
Кроме главного секрета Норы, в семье существовали и другие секреты; одним из них было пристрастие Джузеппе к выпивке.
Это, насколько я знаю, было единственным пороком нашего бесхитростного атеиста. В своих привязанностях он был столь постоянен, что в течение всей жизни, и даже будучи еще мальчишкой, он исправно отсылал добрую часть жалованья родителям и братьям, которые были беднее его. И вряд ли он делал это по политическим причинам: просто он готов был обниматься со всем миром. Но больше всего на этом свете он любил Идуццу и Норину, для них он был готов писать даже стихи. Норе, еще в пору жениховства, он говаривал: «Звезда ты моя восточная!», а Иде, которую он мечтал назвать Аидой, он пел (тут надо знать, что они с Норой были заядлыми посетителями концертов заезжих артистов):
Милая Аида,
рая созданье,
нильской долины
чудный цветок…
Но без выпивок, этого креста Норы, он обходиться не мог. Правда, помня, что он учитель, не ходил по распивочным и напивался только дома, в особенности по субботам. Поскольку же он был еще молодым человеком, которому не исполнилось и тридцати, то случалось, что он неосмотрительно принимался излагать свои заветные идеалы.
Первым сигналом о том, что он собирается позволить себе свободу слова, было некоторое беспокойство его огромных рук, которые принимались покачивать или переставлять стакан, в то время как темно-карие глаза его приобретали озабоченное и задумчивое выражение. Потом он начинал качать головой, приговаривая «Измена, измена!», давая понять, что и сам он, с тех пор как поступил на службу к государству, вел себя как предатель интересов своих товарищей и братьев. Школьный учитель, если только он честен, этим несчастным крошкам-школьникам обязан проповедовать анархию, полный отказ от организованного общества, которое выращивает их, чтобы сделать из них пушечное мясо или роботов для фабрик… В этом месте Нора бежала закрывать окна и двери, дабы подобные подрывные высказывания не долетали до ушей соседей и прохожих. Он же становился посреди комнаты и начинал цитировать все более полным и звучным голосом, вздымая указательный палец: «…Государство — это авторитет, засилье и организованная сила влияния собственнических классов, с их мнимым просвещением, на народные массы. Оно всегда гарантирует то, что установилось до него: одним — обоснованную свободу собственности, другим — рабство, неизбежное следствие их нищеты. Бакунин!» «…Анархия, на сегодняшний день, это атака, это война против любых авторитетов, против любой власти, против любого государства. В будущем обществе анархия явится защитой, препятствием, выставленным против всякого авторитета и всякого государства. Кафьеро!»