— Вы кто? — Кажется, он не удивился бы, если бы она призналась, что работает колдуньей.
— Учительница, — помолчав, ответила Юлия. — Вы не против, если я поработаю, пока мы будем чай пить?
— Как поработаете? Кем? Учительницей?
— Марьей-искусницей, — без улыбки ответила Юлия.
Она вынула из сумки какой-то сверток, развернула его на коленях, и Виктор удивился, увидев начатую вышивку и несколько мотков цветных ниток. Это занятие с ней как-то не вязалось. Как она стоит перед целым классом разболтанных бандитов — этого он тоже представить не мог. Впрочем, если это первоклашки…
— Вы в младших классах преподаете?
— И в младших тоже.
Юлия склонилась над своей вышивкой, неторопливо и вроде даже небрежно делая стежки, временами отрываясь, чтобы сунуть в рот конфету или сделать глоток чая, а потом опять бралась за иглу, и Виктор вдруг поймал себя на том, что с открытым ртом следит за ее неторопливыми движениями. И правда, было на что посмотреть. И дело даже не в том, что движения были удивительно плавными и точными. Это было похоже на завораживающий танец пламени, если бы пламя могло танцевать так неторопливо. Одно движение незаметно переливалось в другое, все предметы, к которым она протягивала руку, как-то очень послушно и охотно оказывались в ее тоненьких пальцах, а потом бесшумно возвращались на прежнее место и терпеливо ждали своей очереди, и нитки у нее не путались, и стакан о подстаканник ни разу не звякнул, и пакетик с конфетами не зашуршал. Виктор попробовал так же бесшумно вынуть из пакетика орех, но конечно же целлофан тут же поднял такой треск, что он даже поморщился. Как это он раньше не замечал, что производит столько шума любым пустяковым движением?
— А что вы преподаете? Случайно, не рукоделие?
— И рукоделие тоже. — Юлия подняла лицо от работы и внимательно посмотрела на него. — Может быть, вы почитать хотите? У меня есть несколько каких-то журналов. Кажется, свежие.
— Вам мешает мой треп? — Виктор сам удивился, до какой степени обиделся.
— Нет, — спокойно ответила она и слегка нахмурилась, строго глядя ему в лицо. — Почему вас обидело мое предложение почитать?
— Да ничего подобного! — Виктор вдруг смутился и растерялся. — Да с какой стати? И с чего это вы решили?..
— Не понимаю. — Юлия еще больше нахмурилась. — Почему вы не хотите сказать правду? Вы обиделись — следовательно, я вас обидела. Я должна знать — чем, чтобы в другой раз не допустить той же ошибки.
— Кошмар. — Виктор невольно засмеялся и повертел головой. — Инквизиция… Ну, ладно, признаюсь. Мне показалось, что вы от меня отделаться хотите. Как бы — на, читай и молчи. А мне поговорить интереснее. Если вы не против.
— Я не против.
После этого она замолчала и опять склонилась над своим рукоделием.
— Интересно, как к вам ученики относятся?..
Он ожидал чего-нибудь вроде легкого пожатия плеч или в лучшем случае — сдержанного «неплохо»… Юлия глянула на него такими глазами, что он чуть не поперхнулся чаем, а когда она улыбнулась легкой, скользящей, немножко будто неуверенной улыбкой, он и вовсе язык прикусил.
— Они меня любят, — сказала она со спокойной гордостью. — Они всех нас любят, даже Надежду Васильевну.
— Любят? — Виктор совершенно не вдумывался в смысл слов, он жадно смотрел в ее лицо, впитывая эту удивительную улыбку, этот удивительный взгляд нежных, теплых, умных глаз, и боялся, что эта улыбка сейчас пропадет, и лихорадочно придумывал, каким бы таким приемом заставить ее улыбнуться еще… — Всех любят, да? А Надежду Васильевну почему любят?
— Потому что им больше некого любить, — тихо сказала Юлия после заметной паузы. На ее неподвижном лице не было и следа недавней улыбки.
Им некого было любить. Тогда, во время летней педагогической практики после второго курса, Юлька этого еще не понимала. Да и дети в интернате тогда были все-таки немножко другие. Конечно, почти все — из неблагополучных семей, как тогда это называлось. Некоторые — с отягощенной наследственностью. Многие несколько отставали в развитии. Но, в общем-то, дети как дети. И интернат был как интернат, и учителя в нем были как учителя, и вообще все это мало ее трогало, потому что тогда она никак не ожидала, что останется здесь навсегда.
Мать, конечно, билась в истерике. Как можно даже в шутку говорить о карьере сельской учительницы?! Как можно вообще думать о том, чтобы остаться в деревне? Как она посмела перевестись на заочное? Как она может ломать себе жизнь? Дура безмозглая! Для того ли ее воспитывали?! И так далее.
Папа не отговаривал. Он тогда часто приезжал к ним с мамой Ниной, всегда вроде по делу — то вещи Юлькины привезет, то якобы за вишней приедет, — но Юлька догадывалась, что папа тревожится за нее, еще не отошел от пережитого недавно страха и просто хочет подольше побыть рядом с ней. Она тоже хотела быть рядом с ним. Но в Воронеж возвращаться не хотела. Не могла. Не могла она жить как прежде. Не могла выслушивать нотации матери, истерики Валерии, сочувственные слова подружек. Не могла как ни в чем не бывало ходить на лекции, или сбегать с лекций, или участвовать в «общественной жизни». Не могла просиживать ночи напролет, зачитываясь какой-нибудь «Анжеликой». Не могла бегать в киношку с беззаботными подружками, а тем более — с беззаботными пацанами…
А главное — не могла она уехать от мамы Нины. Никогда у нее не было человека роднее мамы Нины. Был, конечно, папа, но папа — это совсем другое дело. Папа без нее будет скучать, но — справится. А маме Нине без нее, Юльки, никак нельзя. Вон она какая маленькая, худенькая, слабенькая, да еще сердце болеть стало. И совсем одна, без помощников и защитников. Нет, от мамы Нины уезжать никак нельзя.
А потом — интернат. Сейчас даже вспомнить странно, как ей плохо было там первое время. И работа придурочная — пионервожатая. И все воспитатели, преподаватели, медперсонал, — как минимум, вдвое старше ее. И старшая медсестра Надежда Васильевна без конца хаяла ее брючки-юбочки-маечки. Да и уставала она очень, хотя, если вдуматься, — что такого она тогда делала? Смешно. Но сначала было трудно.
А потом стало еще труднее. Гораздо, гораздо труднее. Еще неизвестно, осталась бы она, если бы заранее знала, как будет. Многие уехали. И до сих пор уезжают — каждый год. А новые почти не приходят. Никого не заманишь такой зарплатой, да и ту не каждый месяц дают. Кому нужно жить в какой-то дыре и работать за бесплатно в таком, с позволения сказать, интернате? Ни оборудования, ни учебных пособий, ни приличной мебели, ни нового постельного белья, ничего… Спасибо, хоть не голодали. И то потому только, что вовремя свое хозяйство завели — вопреки мнению начальства и в обход инструкций всех этих чертовых инстанций. Инстанции! Как денег дать — так их нет, как выпускника пристроить — так они не полномочны, а как найденыша девать некуда — так вот у них под боком Хорусевский интернат… И интернат давно уже стал никаким не интернатом, а скорее детским домом. Ужасно многопрофильный детский дом. Он же — сельскохозяйственный кооператив. Он же — столярная мастерская. Он же — швейный цех. Он же — фабрика народных промыслов. Он же — все остальное… А куда деваться? Иначе просто не выжили бы. Многие подобные заведения позакрывались в это шальное время. Вот каким местом думают эти инстанции, когда утверждают смету расходов на содержание девяноста шести… нет, уже девяноста семи детей, большинство из которых появляется в Хоруси буквально голы, босы и голодны, как бродячие котята? И все — больные. Ох, тоска… После того, как умер старенький доктор дедушка Коля, все пережили полосу панического страха. После дедушки Коли в интернате перебывало шесть врачей — и все сбегали через год-полтора. Понятное дело — бабы молодые, незамужние, городские… Что им в Хоруси светило? Роман с пьяным механизатором? Последний из присланных врачей — мужик. Тоже молодой-холостой, вот ведь не везет… Хорошо бы он в Лиду влюбился. Она симпатичная, и очень хорошая учительница. И единственная из всех интернатских, кто не замужем. Поженить бы их, может, он бы и остался. Врач-то он, кажется, неплохой. И человек добрый. И вообще для интерната очень полезный. Это он придумал рассаду на продажу разводить. И ребятам понравилось со всякими растениями возиться, и у интерната теперь вторую весну несколько лишних тысяч. И это он, доктор Олег, придумал Юлькины тряпочки в художественный салон сдавать. А это вообще чуть не каждый месяц по пять-шесть тысяч. Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы… Юлия до сих пор не могла понять, как это можно отдать такие тысячи за одно-единственное платьице, пусть даже и вышитое вручную. У нее рука не поднялась бы, если бы даже были такие деньги. Правда, у нее рука не поднималась отдавать и по двадцать — тридцать рублей за детское бельишко. Жадная, наверное. С этой ее жадности все и началось. Конечно, и раньше все для интерната что-нибудь делали — мебель чинили, коврики из лоскутов плели, наволочки шили, еще всякие мелочи. Денег всю жизнь не хватало, так зачем их еще и отдавать за ерунду, которую самим можно сделать?