— Вам что-нибудь нужно? А то я пожалуйста? — выпил пару рюмок водки с неубранного стола, что-то съел, сидя мощной голой задницей, сплющив ее, на табурете. Еще раз спросил:
— Вы уверены, что вам ничего не нужно? Наташа, ты уверена?
Писатель, лежа с закрытыми глазами, так и не сняв руки с ее груди, старался не напрягать кисть, дабы она не поняла его напряженности. «Нужно! Нужно! — хотелось ему крикнуть. — Влезь в кровать и выеби ее! Выеби ее так, как мы не смогли с ней ебаться. Она обнимет тебя за дикую спину и закричит, и завоет. А я пойду к твоей белокожей толстухе, возьму ее за мягкие груди, как корову, и выебу ее, рыча!»
Жалуясь на судьбу, Дикий все же надел брюки и, пофырчав машиной, уехал. Чуть позже кто-то плюхнулся в бассейн. Опять прокричал попугай или павлин. Насвистывая, некто прошел по одной из лестниц, в изобилии наполняющих внутренности многоквартирной гасиенды. Наташа и писатель делали вид, что дремлют, но размышляли.
Из спальни вышла заспанная «Девочка» и хитро спросила:
— Ну как вам спалось?
Они встали и начали дружно убирать со стола, обрадовавшись общему делу. Писатель оказался славным малым. Он рьяно мыл тарелки; нагрузившись пакетами с мусором, понес их в мусорный коллектор. Сидя за уже чистым столом, они стали пить пиво, а потом холодное вино. Наташа и писатель, вначале стеснительно избегавшие смотреть друг другу в глаза, теперь разглядывали друг друга все дружелюбнее. Ночь и законы ночи ушли, и пришел день с его законами, и хотя тоже нелегкими, но другими. К полудню приехал Толечка — Марвин, а потом Дикий с двумя бутылками водки, пьяный, веселый, сбежавший с работы, и они загуляли. Основным событием, «Девочка» рассказывала его всем прибывшим гостям, была история о том, как «сам» Лимонов выносил мусор.
— Что же мне приснилось такое хорошее? — спрашивает Наташка, высунувшись в дневной мир из ночного. Она очень много думает о своих снах. Под кроватью, с ее стороны, всегда лежит книжонка «Словарь женских снов» на английском, и она с этим словарем всякий раз сверяется, находя его, американский, впрочем, слишком примитивным для сложнораспространенных ее русских снов.
— Член, наверное, как всегда.
— Какой ты дурак, Лимончиков. Какой дурак!
«Дурак» она произносит как «буряк».
Следует заметить, что, когда Наташка называет меня «Лимончиков», это обозначает ее хорошее и ласковое ко мне отношение. Но в самые расчувственные минуты она называет меня «Лимочка».
— …А, вспомнила! — блудливая улыбочка появляется на больших губах моей подружки. — Я и Кристоф лежим в постели, и тут входишь ты…
— С членом… — подсказываю я.
— Нет. Ты совсем одетый, ты входишь и говоришь: «Ничего-ничего, лежите, ребята, я сейчас сделаю джойнт…»
— И ты делаешь джойнт, а я и Кристоф и еще один мальчик… Я никак не могу вспомнить, кто это был во сне… Кто-то с бородой, мы…
Окончания сна мне не удается услышать, потому что раздается стук в дверь. Я, сидя спиною к двери, не оборачиваясь спрашиваю:
— Кто это? — Хотя я прекрасно знаю, кто это.
— Это Генрих, — извинительно отвечают за дверью.
«Генрих с Фалафелем!» — обрадованно восклицает Наташка.
Она радуется, когда приходят Генрих с Фалафелем. Я осторожно поворачиваю ручку нашего хрупкого, много раз ломанного замка и впускаю друга Генриха и его дочь — трехлетнее существо, которое я, ужасный человек, привыкший давать всем клички, окрестил Фалафелем.
Генрих — явление из ряда вон выходящее. Ему тридцать семь лет. Он одет в синий бухарский халат, подпоясанный белой тряпкой шарфа, в белые брюки и ковбойские сапоги. На голове у Генриха шляпа с риноцеросом. Без шляпы я его никогда не видел. Шляп, как и халатов, у Генриха множество. (Помимо халатов гардероб Генриха содержит подержанные одежды самого странного стиля. Среди прочих, у него есть, например, кожаная накидка с меховым воротником, делающая Генриха похожим на командира бельгийского артиллерийского дивизиона эпохи первой мировой войны. Летом Генрих разгуливает по Парижу в бейсбольных полосатых брюках до колен.)
— О, извините, вы завтракаете! — Генрих протискивается грудью вперед вслед за вошедшей дочкой, дочка радостно пялит на нас глаза-вишенки. — Я на минутку. Мы тут были с Фалафелем в синагоге… Мы на минутку….
Эти субботние визиты — ритуал. «На минутку» — всегда на несколько часов. Даже по стуку, в субботу верующий еврей Генрих не пользуется звонком, понятно, что это Генрих с Фалафелем. Наташка даже просит меня будить ее по субботам, если она не просыпается сама, к приходу Генриха и Фалафеля.
— Здравствуйте, — Генрих с Наташкой целуются. — Вы все хорошеете, дорогая.
Генрих не снимет сразу ни халат, ни шляпу. Некоторое время будет топтаться в одеждах и только через четверть или полчаса начнет раздеваться.
— Опять новый халат, — отмечает Наташа. — Где вы их берете, Генрих Яковлевич?
— Поменялся на картинку с Грачевыми. — Видя, что мы никак не реагируем на фамилию «Грачевы», спрашивает: — Вы что не знаете Грачевых?
— В синагоге евреи еще не пытались вас линчевать, Генри? — пробую съехидничать я. — Халат — разве не мусульманская одежда?
— Ну нет, ну что вы… Общевосточная одежда. Но вообще-то они, конечно, смотрят на меня с большим удивлением.
Удивление — не то слово. Генрих сам говорил мне, что местные евреи считают его сумасшедшим, «мишугэном» и если его пускают еще в синагогу, то только потому, что сын его, четырнадцатилетний Давид, учится на раввина. Папочка же Генрих, с точки зрения местных евреев, существо неблагонадежное. Босяк, богема….
Генрих художник. Я познакомился с ним восемь лет назад в Нью-Йорке, на очень светском парти, в доме на Парк-авеню. Тогда у Генриха не было еще седых волос. Тоненький и надменный, он стоял, окруженный свитой дам-поклонниц. Энергичные дамы время от времени выуживали из толпы перспективного покупателя и немедленно же утаскивали его смотреть картины Генриха. В одной из удаленных задних комнат расположилась выставка художника. В те времена Генрих подолгу жил в Нью-Йорке, наезжая туда из Парижа. Он был тогда еще с женой Майей, я — с Еленой. Теперь у Генриха в подружках быстро сменяющие друг друга девочки в возрасте семнадцати — двадцати, а у меня — Наташка.
Освобожденная от верхней одежды Фалафель сидит у печки на застланной зеленой тряпкой низкой скамье и, улыбаясь, перекладывает из одной ладошки в другую апельсин, выданный ей. Фалафель всегда сидит на этой скамейке в начальный период визита, первые несколько минут, потом она растекается по квартире. Впервые Фалафель побывала у меня в гостях шестимесячным зародышем в животе мамы Майи. Генрих утверждает, что Фалафель тащит его ко мне, если им случается идти по моей улице. Может быть. Совсем еще недавно Генрих привозил Фалафель в коляске, энергично толкая коляску перед собой. В моей прихожей Фалафель училась ходить и несколько раз рухнула в изнеможении на пол, головой вперед, смеясь и визжа от боли. Фалафель — существо военно-полевое, быстро адаптирующееся и приспосабливающееся к обстановке. Наблюдая за Фалафелем начинаю понимать, почему евреи такая живучая нация.
— Куда вы отправляетесь на Бон аннэ?[3] — интересуется Генрих серьезно. Он мешает русские слова с французскими, так как покинул пределы города Ленинграда пятнадцать лет назад. Наташка покинула город на Неве восемь лет назад.
— Каково, на хуй, Бон аннэ, Генри! Наташа должна быть в кабаре всю ночь. Программа только начинается в двенадцать ночи.
— Жаль! Мы могли бы пойти все вместе на изумительную парти…
— А после изумительной парти нас обвинили бы в краже денег или в похищении семейных ковров.
— Ну нет, ну что вы, Эдвард! Как можно. — Генрих морщится и… смеется. — Вы знаете, Наташа, последнюю историю, когда моих друзей обвинили в том, что они украли ковер?
— Это когда вы ходили к австралийке с Лимоновым и Фалафелем? Когда Лимонов пришел голый?
— Не голый, а в бушлате на голое тело, — поправляю я ее. — К тебе же и торопился.
— Торопился! Было четыре часа ночи. Ебался, наверное, и муж пизды тебя спугнул!
— Разделся я для того, чтобы танцевать было удобнее.
— Нет-нет… — решает защитить меня Генрих. — Эдвард был очень веселый. Танцевал, всех завел и вдруг исчез. Искали мы его, искали, нет Эдварда…
— Эдвард позвонил мне в три часа ночи и сказал, что сейчас придет. Если же не придет, чтобы я шла искать его на набережную. Когда я спросила его: — На какую набережную, Эдвард? — он сказал: — На ту, что возле Церкви. — Возле какой церкви? — спросила я. Но он повесил трубку.
Наташка рассказывает с удовольствием. Ей нравится эта история, подтверждающая, что Лимонов тоже имеет слабости, тоже иногда напивается до потери сознания, что не только она — дикая, но и Лимонов дикий.