Милочка снова закричала, и теперь уже обе они, и Нина, и Полина Ивановна, радостно кинулись к общей дочери, к дочери и сестре, или как там получилось, — с самого начала они решили, что определяться по родству не будут, потому что нужно просто любить Люськино дитя и радоваться жизни вместе.
— Молодцы вы у меня! Обе молодцы! — По внешним признакам Ванюхин-младший разрулил ситуацию наилучшим образом, но внутри себя доволен не остался. И обстоятельство это запомнилось ему в тот момент просто так, без особой на то нужды, скорее, неосознанно даже: и вбуравилось-то неглубоко, под кожу лишь, не глубже, и не особенно болезненно, но все же засело и осталось…
А в общем все пошло своим чередом — хорошим чередом. Шурка пробыл с неделю и уехал. Ночевал он в гостиной, на бывшую комнату не претендовал и в старую свою, угловую, нынче Нинину, тоже не вернулся. Уезжая в этот раз, мать чмокнул в щеку, как всегда формально, и сказал: «Ну, давай, мать…», а Нинку не потрепал по плечу привычным образом, а приобнял слегка и поправил дужку очков, на сгибе, в том месте, где отходил русый завиток от стянутых назад волос.
И вновь Нина была ему благодарна, а Полина — исключительно довольна таким ходом вещей в доме, невзирая на факт, что с двумя персонажами из тройки отцов, чье неродственное участие вселило под крышу мамонтовского дома Ванюхиных еще двоих детей, она не была даже отдаленно знакома…
Первый год Милочкиной жизни в точности соответствовал книжке знаменитого заграничного доктора Спока — сочинителя главного в мире пособия по деторазведению. Детеныш пукал, писал, улыбался, потреблял просеянные от излишков сахара смеси и покрикивал на домашних в строгом соответствии с нужными разделами и параграфами врачебной науки. Полина Ивановна не переставала радоваться и удивляться. Радовалась она, конечно, открыто и с удовольствием, вместе с Ниной. А вот удивляться приходилось тайно, потихоньку от старшей приемной дочки, потому что для себя готова была к любому повороту событий в физическом и умственном развитии младшей.
«Люська — алкоголик законченный была, совсем пропащая, и по здоровью, и вообще, а отец кто — вовсе неведомо. Может, и Люське самой тоже неведомо было, да наверняка неведомо — откуда ведомо-то быть в тюрьме той, в строгой колонии с номером учреждения вместо названия. Да и случка была эта, скорее всего, разовой, по случайной встрече, для зацепки за амнистию — кто бы ни был, лишь бы смог. А наследственность сказаться может рано или поздно: начнет организм в болезнь загонять, прямо с детства, без повода, по внутренней генетической причине, и на ум повлияет, и физически затронет… — со страхом думала Полина Ивановна порой. — Вон, Джульетка у Хабибулиной из Пушкина, триста рублей, говорит, за нее отдала, от производителей из Чехословакии, чемпионов всех рингов с семьдесят третьего начиная, а кобель еще и „бест ин шоу“ постоянно брал и сейчас, говорит, продолжает брать, и не только в Чехословакии, и тоже без простоя. А сама Джульетка из болезней не вылазит: курсы ей все прокололи, сама прокалывала, и витаминный для профилактики, и лекарственный по болезням. А она никак не выправляется. Но там вообще-то другое, там — имбридинг, скорее всего, родственное кровосмешение внутри породы и часто — принудительное. Так что самые крепкие, получается, — дворняжки, — к такому выводу в результате нечастых этих раздумий приходила Полина Ванюхина, такие как Люська Михеичева. Какой там у них имбридинг… У них каждый мужик — незнакомый, с кличкой вместо имени, чисто по-собачьи, только с породой никакой, и пьяный».
Поэтому, несколько успокоившись к финалу размышлений, на деле говорила Ниночке:
— Умненькая будет и здоровенькая. Не в родную мать, прости, Господи. У нас в роду Ванюхиных все здоровьем отличались по женской линии, по материнской: и бабка моя и прабабка. Баба Вера, мать моя, только первая изо всех раком страдала. Но это не врожденный был рак — приобретенный: с водой приходит, с воздухом, с землей… Я точно знаю, у нас врожденные не прикрепляются, стороной обходят. Бог миловал… — Она брала Милочку на руки, прижимала к себе, тесно так, но при этом осторожно, с оглядкой на грудничковый возраст, и шептала ей в ушко: — Кто у нас маленькая Милочка, кто? — И отвечала сама: — Ваню-ю-ю-хина… Милочка Ваню-ю-хина… До-о-оченька…
И Милочка улыбалась и гукала в ответ: одной маме сначала, старшей, а после и на другую смотрела — на младшую, на маму-сестру. Потом уж стала и ручки тянуть к ним, тоже в очередь, чтобы и там и здесь досталось любви.
Ну, а к концу первого года, к лету семьдесят девятого — ползком, на карачках, чуть позже — неуверенным пешочком на мягких кривульках, и тоже по полюбившемуся маршруту: мама, а сразу за этим мама-сестра.
Полина Ивановна обычно меняла Нину после собственной собачьей смены. Нина не то чтобы к моменту возвращения мамы Полины с работы с ног падала от усталости, но помощь принимала с благодарностью, думая о том, как ей повезло, что в жизни ее и Милочки есть такая помощница. То же самое думала и Полина Ивановна, про счастье и про помощь, и про преданную и любимую свою помощницу в воспитании дочкином — Ниночку.
Шурка за прошедший год появлялся трижды всего. За все предыдущие годы перерывы в возвращениях его в мамонтовские пенаты не бывали еще столь продолжительными. Женщины никогда не знали точно, когда он появится в очередной раз. Поначалу мать укоряла сына за редкие приезды, тайно радуясь его засекреченным успехам в столичной жизни. Радовалась, но виду не подавала, не хотела накаркать и сглазить. Зато визиты всегда были с подарками: еда, расхожая в основном, плюс всегда чего-нибудь вкусного кусок, из заказа оборонного, — говорил, положено нам. Мать оттаивала и собирала на стол, а Нинка незаметно исчезала, прикрывала за собой дверь в угловую комнатку и после непродолжительного отсутствия появлялась тоже, вроде как незаметным образом, но уже причепуренная по скромной возможности: волосы назад, на захват, тени голубые, самая малость, по легкой, на глазах, за стеклами очков, но так, чтобы было заметно. Опять же — духи, запах тонкий, еле слышный, но чувствительно все-таки, хоть и из недорогих самых, из отечественных.
Шурка — то подмечал, то нет: зависело от причин появления в поселке. Из трех раз два выпало отсиживаться дня по три-четыре. Тогда не замечал ничего, ни запаха не чуял, ни прочей красоты не усекал, а был все время дерганый и на звуки остро так реагировал, даже на собачий лай и мотоциклы. Зато последний раз приехал без причины, так просто, что-то хорошее, надо думать, получилось по приборостроительной службе. Матери дома не было, не вернулась к тому времени из Пушкина. Так он с порога к ребенку нос сунул, к Милочке, и та первый раз не шарахнулась от чужого дяди, а внимательно исследовала пришельца и руку потянула навстречу, признала за своего. Нинку поцеловал потом уже, весело так и звонко, не по-настоящему, но разволновалась она так, будто это было по-настоящему, и тут же у нее образовалась ямка под правой ключицей, втянулось что-то вовнутрь, — со стороны шеи, одним резким движением, мгновенно долетевшим из телесной глубины. И ямка эта несколько раз подряд наполнялась и опускалась на прежнее место, как будто пульсировала, и девушка почувствовала, как мелко-мелко задрожала внезапно под коленкой жила, не жилка какая-нибудь, а самая толстая и главная жила, вся целиком и тоже справа, как и ямочка. Потом она догадалась, вспоминая этот момент, почему справа — потому что напротив сердца, так решила.
В тот раз Ванюха презентовал ей кофту цвета бордо из настоящего ангорского мохера, объяснил, — импортную. Нинка в полукоматозном от счастья состоянии вытянула пушистую волосинку и тут же измерила ее угольником, демонстрируя этим поступком благодарность, так как слышала, что длиннее и пушистей шерсти, чем ангорка, нет на свете. Получилось восемь сантиметров. И тогда она, не веря еще в происходящее, расплакалась от всего, что случилось в эти короткие минуты: от пульсаций этих своих телесных, от подарка невиданного, от Милочкиного к Шурке приветливого жеста. Она стояла перед единственным в семье Ванюхиных мужчиной с кофтой в руках и рыдала, а ямочка под ключицей продолжала подниматься и опускаться, и Шурка на этот раз невольно получившийся сигнал приметил, ямочку эту, маячок. Тогда он подошел к Нинке, взял ее за плечи в неловкой попытке утешить, нагнулся над маячком и прикоснулся к нему губами, а потом вжался туда сильней, как раз в тот момент, когда ямочка наполнилась очередным ударом изнутри, и втянул губами немного в себя, но не сухо, с воздухом, а влажно — смочив эту впадинку языком. Тогда Нинка зарыдала еще сильней и выронила козью кофту на пол, потому что пальцы сами расцепились и одеревенели, и она не нашла ничего лучше, чем сказать, что дедушку Михея убили четыре года как уже и что пусть он, Шура, приезжает обязательно домой в этот раз на день дедовой смерти, восемнадцатого, через месяц, они с мамой этот день всегда помнят, с мамой Полиной. И совсем некстати еще вдруг пришла мысль в воспаленную от счастливого дня голову, что, наверное, через такой сверхвоздушный козий пух душа выходит из человека гораздо быстрее, чем обычно, и человек меньше мучается, умирая. И дедушкина душа тоже наверняка улетела бы раньше и, может, не ждала бы нужных девяти дней, будь на нем поддевка из ангорской шерсти…