Это был конец; она решила — и ему оставалось только подчиниться ее решению.
И вот теперь, после того как их благородное стремление найти общую дорогу в мире окончилось неудачей, они должны были проститься среди унылых будней железнодорожной станции, где люди казались тенями, не заслуживающими внимания, а чувства — чем-то, на чем не стоит сосредоточиваться. Расставаясь, они на миг крепко вцепились в железные прутья ограды, как будто в это усилие мышц ушла вся печаль и вся боль расставанья; потом оба разжали руки и, повернувшись, пошли каждый в свою сторону, унося в себе больше чувства разлуки, чем могла вместить эта последняя минута.
Но когда мотоцикл вынес его на простор первой сельской дороги, он замедлил ход, потому что сожаление стало одолевать его и у него вдруг явилась мысль вернуться и поехать вдогонку Тесс. Он затормозил. Лицо у него горело и болело, сведенное напряженной гримасой; он сидел неподвижно, словно в каком-то оцепенении, медленно гасившем в нем жизнь. Он знал, что не должен преследовать Тесс, и терпеливо ждал, когда его воля одержит привычную победу над волнением. Однако волнение не проходило, и тогда, придя в ярость, он решил, что перешибет его. Как бешеный он помчался по раскисшей дороге, стремясь в тряске и скачке растерять все желания, все мысли и заботы, все инстинкты, привязывавшие его к земле. Он бросил руль; с минуту мотоцикл, подчиняясь силе инерции или трения, еще несся по дороге, но затем, потеряв направление, на полной скорости проскочил поворот, нырнул в канаву, вымахнул из нее, метеором врезался в изгородь на другой стороне и, перекувырнувшись несколько раз, отлетел в сторону. При этом Гордона вырвало из седла, точно птицу, подхваченную шквалом, взметнуло в воздух и со всего размаху грохнуло наземь.
Если бы хоть один человек был свидетелем того, что произошло, его могла потрясти наступившая вслед за тем зловещая тишина; посторонний шум бессильно замирает перед безмятежностью сельской природы, ничего в ней не нарушив, — разве только несколько пасущихся поблизости овец в испуге разбегутся в стороны, но тотчас же забудут обо всем и снова примутся мирно щипать траву.
Гордон лежал ничком, целый и невредимый, только слегка оглушенный силой своего падения. Должно быть, именно то, что он не цеплялся за жизнь, сам бросил свое тело навстречу катастрофе, спасло его. Он поднялся на ноги. На нем не было ни единой царапины, только комья грязи пристали к одежде да кое-где темнели пятна от мокрой травы. Больше никаких следов происшествия. Мотоцикл лежал в двух десятках шагов, но даже издали было видно, что это уже не машина, а лишь изуродованные, искромсанные остатки машины. Гордон с холодной злобой несколько минут созерцал их, не двигаясь с места. Потом повернулся и, выбравшись не без труда сквозь проломанную изгородь на дорогу, стал ждать попутного грузовика, чтобы доехать до дому.
Когда он сказал матери, что возвращается в Аравию, она ничем не обнаружила своего волнения, только спросила ровным, спокойным голосом: — Ты думаешь, это будет правильно?
Она проверяла счета, выписывала чеки, приводила в порядок запутанные домашние финансы: сейчас, когда дела Джека пошли в гору, оказалось вдруг, что все это заслуживает ее труда и внимания. Конторкой ей служил обеденный стол; так за этим столом она и просидела все время разговора, держа в руке перо и поглядывая на разложенные перед нею бумаги.
— Вправе ли ты вернуться туда сейчас, когда там снова льется кровь? — сдержанно пояснила она свою мысль.
В одной из газет, лежавших на столе, говорилось о кровопролитных антиколониальных демонстрациях в Бахразе и на нефтяных промыслах Арабины. Это принимало характер настоящей войны против Англии: раздавались призывы изгнать англичан не только с нефтяных промыслов, но и из пустыни и даже из самого Бахраза. В бахразских городах не прекращались массовые беспорядки, на улицах зверски убивали англичан и уничтожали принадлежавшее им имущество; в сущности это была настоящая гражданская война, потому что уже два или три дня жандармы и полиция пытались ценою десятков жизней восстановить порядок. Кочевые племена выступили тоже. Они напали на бахразские регулярные войска в Арабине и в нескольких местах перерезали нефтепровод, тянущийся из края в край пустыни. То, что началось как незначительная политическая демонстрация, быстро перерастало в своего рода национальную революцию.
Все это миссис Гордон прочитала, но она говорила не как мать, пытающаяся удержать сына от опасного шага. Она напомнила ему о долге чести, о данном им слове никогда не возвращаться в Аравию.
— Какой там долг, какое слово! — с горечью возразил он. — Свой истинный долг я нарушил тогда, когда покинул топи Приречья, поверив лживым уверениям Фримена, будто этим я спасаю своих друзей. Перед кем мне быть честным, мама? Перед генералом Мартином и этим лицемером Фрименом?
— Этот лицемер — почти жених твоей сестры, Нед.
— Все равно он лицемер! Он и в этом лицемер! — вскричал Гордон. — Мне, во всяком случае, до него дела нет. Разве я должен считаться с его понятиями о чести, а не со своими? Соблюдать верность его делу, а не своему — делу восстания арабов?
— Не о том ты говоришь, — сказала мать. — Ты должен считаться с самим собой. Ты дал слово, что больше не вернешься туда.
Он видел, что она боится, как бы он не совершил ложного шага, непоправимой ошибки, которую она не сможет простить даже ему, и он старался удержаться от спора, щадя ее опасения и ее безмолвную печаль.
— Честный человек должен считаться только со своей человеческой совестью, мама, и это наше единственное обязательство перед идиотским миром, в котором мы живем. Если есть на свете истина, то она может заключаться лишь в том, во что веришь; а так как единственное, во что я верю, — это дело свободы арабов, значит и другого долга чести для меня нет. Нет и не может быть! Однажды я нарушил этот долг — лучше бы мне тогда сложить голову в топях Приречья, чем предать самого себя и своих друзей, пусть даже поражение было неминуемо. Это было мое поражение, и теперь, чтобы продолжать жить и чтобы почувствовать себя достойным этого, есть только один путь: я должен вернуться и вновь обрести смысл жизни в борьбе за свободу племен.
— Это все умствования, Нед, — начала миссис Гордон, видимо, собираясь сказать еще что-то.
Но он резко перебил ее: — Если вы так считаете, мама, значит, вы не знаете меня и не понимаете того, о чем я говорю.
Она задумчиво кивнула головой. — Может быть, я и в самом деле не понимаю, Нед. Может быть, ты слишком далеко от меня ушел. Я знаю одно: ты никогда не совершишь сознательно ничего дурного. Но существуют еще иные обязательства, и я прошу тебя не забывать о них. Если ты теперь вернешься в Аравию, чтобы продолжать борьбу на стороне племен, тебе не избежать столкновения с твоими соотечественниками. На нефтяные промыслы наверняка будут посланы английские войска, а может быть, и в пустыню тоже.
— Это для меня не ново, — сказал он. — Я всегда знал, что рано или поздно мне придется решать, и я сумею решить, когда настанет время.
— Но как, сын мой? Как?
— Не знаю! Узнаю только тогда, когда мне придется взять на мушку какого-нибудь незадачливого английского солдата, посланного воевать против того, во что я верю и за что борюсь. И если я не в силах буду выстрелить в него во имя дела, которое считаю правым, мама, тогда мне останется только выстрелить в самого себя. Как оно будет — заранее не предскажешь. Я знаю только одно: речь теперь идет об обязательствах иного масштаба, о правде более высокой и грозной, чем правда государственного флага. Обязательства перед человеком — вот о чем сейчас, быть может, нужно говорить, потому что и зло сейчас сосредоточено в человеке, в личности, если хотите, а не в дурацких междоусобных или международных распрях. Поймите это, мама.
— Нет, этого я не могу понять. Справедливое всегда справедливо, а несправедливое — несправедливо, даже когда речь идет о дурацких международных распрях.
— Но только не о таких, как эта. В вопросе о том, кто должен властвовать в пустыне или даже в Бахразе, не может быть выбора между арабским народом и англичанами. Арабы — законные хозяева своей страны, и никакая мораль (даже ваша христианская мораль) не смеет оправдать чужие притязания на эту страну. Дело тут даже не в национализме (национализм я презираю), а в элементарной нравственной свободе, в праве каждого распоряжаться собственным существованием независимо от чужеземной морали, позволяющей под предлогом заботы о благе ближнего убивать этого ближнего ради бака вонючей нефти, добытой в его пустыне.
— Так вот почему Тесс уехала домой, Нед! Ты покинул ее, чтобы вернуться к борьбе за свои старые идеи?