Светлана Егоровна прижала Кокотова к груди и колыбельным голосом стала рассказывать, что жизнь долгая-долгая, и человек от нее в конце концов так устает, что уже ничего не боится… Даже, наоборот, радуется приходу смерти, как звонку на перемену после трудного урока…
— А что будет после перемены?
— Другой урок.
— Какой?
— Этого никто не знает.
— А если не будет?
— Тогда наука изобретет лекарство от смерти. Сироп бессмертия.
— Сироп? А если не изобретет?
— Конечно изобретет! Ну, сам подумай: сто лет назад от черной оспы вымирали целые страны. А теперь укольчик — и никакой оспы! — Она нежно коснулась пальцем овальной метки, оставшейся у сына на плече от прививки, сделанной в младенчестве. — Обязательно придумают! Я, возможно, не доживу, а ты-то уж точно доживешь!
— И ты тоже доживешь! — твердо пообещал он.
Эта вера в «сироп бессмертия», странным образом соединившись с надеждой на неведомый «урок» после «перемены», помогли ему преодолеть первый возраст смерти. А Светлана Егоровна потом еще долго рассказывала родным, знакомым и сослуживцам, заходившим в гости, про то, как «Андрюша додумался до всеобщей забастовки против смерти». Услышав такое, люди сначала смеялись, потом серьезнели и, с грустным интересом глядя на вундеркинда, в один голос заверяли гордую мать, что мальчика ждет великое будущее. Тощему рационализатору она вскоре отказала, решив, что просто не имеет права привести такого заурядного отчима к своему необыкновенному сыну.
Второй возраст смерти настиг Кокотова в девятом классе, когда хоронили Белку Хабибуллину, умершую от перитонита в глухой татарской деревне, куда она поехала на каникулы. Андрей стоял у гроба, смотрел на ее почти живое лицо, подведенные с восточной избыточностью глаза, и в опустившихся уголках ее ярко накрашенных губ ему чудилось скрытое усилие, точно она старалась не рассмеяться, продлить этот кладбищенский розыгрыш оторопевших одноклассников, хмурых учителей и безутешных родителей. Но Белка так и не рассмеялась, и ее, забив гвоздями, засыпали землей. Оставалось верить, что Хабибуллина после страшной перемены сидит теперь на каком-то неведомом уроке и зубрит Непостижимое…
Но более всего девятиклассника потрясло вот что: оказалось, умереть можно внезапно, вдруг, совсем юным, даже не устав от жизни и не дождавшись, пока наука выдумает «сироп бессмертия». И если такое могло произойти даже с бодрой Белкой, по-взрослому занимавшейся гимнастикой, то уж Кокотова, с трудом подтягивавшегося полтора раза, гибельный недуг мог настичь в любой момент. В результате уже затвердевшая кожица на ране треснула — и в сердце снова открылось тошнотворное зияние, затопившее омерзительным, животным страхом все существо. Светлана Егоровна, слыша его ночные рыдания и относя их к первым любовным драмам, как могла успокаивала сына, даже давала ему иногда четвертиночку седуксена, которым тогда лечились от всего, в том числе и от женского одиночества.
…— Ну, зайди! — Пашка, выглянув из кабинета, поманил Нинку. — А ты пока посиди! — Он остановил подавшегося вперед Андрея Львовича с той сочувственной бесцеремонностью, с какой врачи относятся к больным.
Они с Валюшкиной долго сидели возле кабинета, где совещались Оклякшин и Шепталь, видели, как незнакомая медсестра занесла туда свежие, еще влажные рентгеновские снимки.
— Я. Сейчас. Не бойся! — сказала Нинка.
Кокотов не боялся, ему было не до того. В нем творился переворот: заканчивался второй возраст смерти — и наступал третий. Со вторым автор «Гипсового трубача» смирился и сжился довольно быстро, поняв тайну радостного человечества: оно существовало в свое удовольствие, забыв о смерти, как забывают о взятом кредите. Не думая о будущей расплате с банком, люди в беспамятстве покупают и покупают глупые, ненужные вещи. В сущности, смерть и есть этот неумолимый банк, который все помнит, все считает, за все накидывает проценты, пени и однажды непременно потребует свое. Это неизбежно! А если неизбежно, то зачем страдать заранее? Спросят — отдадим что осталось. Схемка на первый взгляд простенькая, но ведь работает! Веками работает, тысячелетиями! И пока ты живешь, смерти нет. По умолчанию…
Конечно, смерть никуда не исчезает, она вокруг, она везде. В разделенных черточкой датах под именами великих людей. Она в каждых телевизионных новостях о ночных весельчаках, заживо сгоревших на дискотеке, о рухнувшем в океан самолете, о безумном милиционере, устроившем сафари в супермаркете… Или вот как сегодня: ты вдруг узнаешь, что люди, которых считал живыми, давно мертвы — и несчастная Елена, и суровая Зинаида Автономовна, и даже неведомый «коммандос» Оленич. Только веселый полковник Обиход, разблудившись к старости, жив-здоров и тешится со своей первой станичной любовью. Смерть повсюду: в газетах, интернете, скорбном разговоре пассажирок в метро, в считалке про десять негритят, в радостном шепоте любовницы: «Ах, я сейчас умру…» Смертей вокруг тысячи, миллионы, миллиарды, и только одна из них — твоя. Вероятность встретиться настолько мала, что можно спать спокойно…
Даже когда хоронили Светлану Егоровну, умершую от инсульта, не дожив до шестидесяти, потрясенный Андрей Львович думал не о том, что в их роду он теперь первый в очереди за смертью. Нет, искренне плача и вытирая слезы, он размышлял о совершеннейшей чепухе: как переоборудует комнату матери под писательский кабинет и даже о том, что теперь женщин можно будет приглашать домой, не стесняясь… Вскоре появилась неверная Вероника, сказавшая наутро: «Неправильно!»
Если у нервического мужа по ночам, очень редко, открывалось в сердце тошнотворное зияние, и оттуда вырывался истязающий ужас смерти, она хмуро вскидывалась на приглушенные одеялом всхлипы и сонно советовала: «Коко, сходи к психотерапевту!». Когда они ссорились перед разводом и говорили друг другу самые обидные гадости, он все ждал, что изменщица непременно устыдит его и за ночное слюнтяйство. Нет, не устыдила, просто не понимала, что с ним происходит. А вот Елена, та понимала, жалела, успокаивала, баюкала, говорила про «сироп бессмертия», о котором он сам ей как-то рассказал… Потом, живя один, без Вероники, он, проснувшись от страха, уже не стесняясь, плакал, катался по кровати, рычал, грыз подушку, пока не уставал до тупого самоутешения, мол, стоит ли изводиться из-за такой, в общем-то, обычной, общепринятой вещи, как смерть… С этим чувством смертной солидарности он и засыпал, а наутро был бодр, умен, и, если в ту пору что-нибудь сочинял, то придумывал самые искрометные строчки, которые было жалко отдавать графоманке Аннабель Ли…
Второй возраст смерти истек, закончился в тот момент, когда Оклякшин, позвав одноклассника в кабинет, сказал, глядя мимо:
— Ну, вот такие дела…
Нинка сидела с мертвым лицом, зажав ладони в коленях. Шепталь смотрел на Кокотова с ободряющим сожалением.
— А где Люба? — зачем-то поинтересовался Андрей Львович.
— Отпросилась, — удивленно вскинул брови профессор. — Поехала помочь подруге. А что?
— Нет, ничего… Жить буду?
— Конечно! Скажете тоже! — улыбнулся Шепталь, отводя глаза. — Вторая стадия при современном уровне медицины — не приговор. Но ситуация серьезная…
— Очень серьезная! — Оклякшин, решив, что как друг детства имеет право на большее, добавил: — Резать тебя надо, Андрюха! Срочно!
— У меня есть шанс? — спросил Кокотов словами, взятыми из тупого американского фильма.
— Конечно есть! — заверил профессор так бодро и поспешно, что стало ясно: шансов немного. — Мы еще томограммку сделаем… Повторим анализы… Может, все не так уж и плохо.
— Расположена эта твоя… бяка уж очень неудобно. Видишь! — Оклякшин подошел к светящемуся матовому экрану, к которому прикрепили рентгеновские снимки.
— Я понимаю… Нос…
Два расплывчатых черепа с провалами глазниц — голова Кокотова в разных проекциях — напоминали полушария на школьной карте. Пашка потыкал шариковой ручкой в темные пятна, похожие на архипелаг:
— Если б только нос! В Дюссельдорфе у Метцингера с этим по новой методике работают. Но очень дорого. Для миллионеров. Так что будем тебя, Андрюха, резать… Аккуратно, как друга!
— Мы всех больных аккуратно оперируем, — сухо, как для прессы, поправил Шепталь и с неудовольствием глянул на несвежего коллегу.
— Выйди! — вдруг приказала Нинка.
Так взрослые выпроваживают из комнаты ребенка, когда хотят обсудить что-то такое, до чего тот еще не дорос.
В этот миг, выходя из кабинета, Андрей Львович перешагнул какой-то невидимый порог и почувствовал, что вступил в третий возраст смерти, что теперь уже не будет в сердце ночного зияющего ужаса, не будет рыданий об отложенной неизбежности. Будет страстное, нечеловеческое желание продлиться хоть ненадолго, хоть на чуть-чуть — умереть не завтра, а послезавтра, послепослезавтра, после-после…