– Чему же отдадим предпочтение? Группе А или Б? Вы свободны, товарищ Озерова…
* * *
Когда Нелли слово в слово пересказала разговор Никите Ваганову, то есть мне, я, по-барски развалившись в кресле, позволил возлюбленной, прислушиваясь к шагам в коридоре, поцеловать меня, на что тоже ответил поцелуем – благодарным, сообщническим, любовным. Она ушла, полная моей радостью будущего торжества и вообще праздника жизни.
Я не сразу понял, вернее – постыдно долго не мог понять, что все-таки мешает моей любви длиною в жизнь быть целиком и полностью счастливой. Понимание пришло неожиданно, в неожиданном месте – у подножия египетских пирамид, где пребывала наша журналистская группа… Водили плешивых верблюдов арабы в нищенской одежде, ранний месяц висел почти на рогах, то есть не так, как привыкли мы, ноги арабчат были растресканными, как и земля, американский турист в шортах влез на верблюда, жена американца зажужжала кинокамерой, оба ослепительно улыбались. Я повернулся, чтобы посмотреть, как это действует на Нелли – она глядела на пирамиду Хеопса, лицо у нее было несчастным, и я понял почему. Мои странствия по свету давно приучили спокойно переносить наглый обман. Падающая башня в Пизе вблизи казалась не такой уж падающей. Собор Парижской богоматери – блеклым; Ниагара – просто большим шумом, обманывали повсюду и по-всякому, например, устраивали фальшиво-торжественное ночное представление возле разговаривающих друг с другом пирамид, а они все равно оказались меньше воображаемых, такими их не могло представить самое бедное воображение. Грязная вода в Грандканале Венеции, грязные и мятые шляпы на гондольерах… Я взял Нелли за руку, нежно сжал:
– Не горюй, Нелька! – сказал я. – Один очень умный человек давно написал, что изо всех интересных мест в мире ему хотелось бы посетить только остров Робинзона Крузо, Таинственный остров, остров пингвинов да мельницы, с которыми сражался Дон Кихот Ламанчский… Не печалься, ты все-таки видела эти чертовы пирамиды!
Ох, какой понятной после этого мне стала Нелли Озерова. Как многие красивые женщины, она хотела взять от жизни больше, чем жизнь могла дать. Она и от любви хотела большего, так никогда не поняв, как плохо – неэстетично и оголенно – господь бог придумал атрибуты любви; ему нельзя отказать в рационализме, господь бог, пожалуй, до сих пор остается умельцем соединять, казалось бы, несоединимое: он никогда не создавал множества конструкций; например, где полагалось быть трем трубчатым конструкциям, обходился одной, особенно если это относилось к венцу его творения – человеку… Жадность к жизни, детская уверенность, что каждое утро – счастливое, мешали ее простому жизненному счастью… Придется повторить, что я, на ваших глазах отхватывающий от жизни все большие сладкие кусочки, не был жизнелюбом, не гонялся за удовольствиями, брал от жизни только две вещи – работу и постоянную любовь к двум женщинам. Я почти не ездил на курорты, обставил квартиру предельно малым количеством мебели – недорогой, отечественной, с годами становился все непритязательнее в одежде, пока не надел на веки веков кожаную куртку. Одно желание, одно крупное желание стать редактором «Зари» отнюдь не означало моей жадности: я собирался взвалить на свои плечи такое, что сами главные редакторы спокойно и покорно называют «каторгой». И все-таки я искал счастья, хотел его и имел много-много на протяжении столь недлинной жизни.
* * *
Что есть счастье? Мы отвечаем: борьба. Заблуждение на почве самообмана… Мне надо отдохнуть, бросить перо, но опять всплывает в памяти старушка с Первомайской улицы, девичье лицо убийцы, скрежет разбитых стекол пенсне об асфальт. Почему они скрежетали, почему я до сих пор не знаю, спас старушку или оставил мертвой на грязно-осклизлом асфальте? Ну, вы же помните. Если острая половина стекла пронзила глаз старушки, она еще и ударилась теменем о трамвайную подножку… Почему я до сих пор не нашел эту голоногую девицу с лицом душителя, почему она до сих пор закрывает двери перед старушками с синими лицами?.. Я начал поиски толстоногой вагоновожатой и старушки в перчатках-митенках много позже возвращения моего в Москву, когда девица со старушкой начали буквально преследовать меня – и днем, и ночью, когда все это начинало походить на манию преследования; меня бросало в пот, и начинали дрожать руки, я видел острый конец стекла, торчащий из глаза старушки, я просыпался и слышал непонятные глухие удары, словно кто-то забивал молотком огромный гвоздь, плотно обернутый тряпками. Вера просыпалась тоже, говорила, что ничего не слышит, но я уже догадался, что это такое: билось мое сердце. Поиски старушки я, таким образом, начал поздно, но она прожила рядом со мной почти всю мою жизнь – это с воспоминания о ней начинался отсчет грехов и прегрешений и, конечно, временное освобождение…
… Получалось, что все-таки я разбил школьный аквариум – тонна воды! – но ведь противная мелюзга пролила в него столько чернил, что рыбы плавали вверх белыми брюшками;
…никто в целом мире не знал, кто это сделал, когда в классе, где три дня не работало отопление, не осталось ни одного целого стекла – все они были заклеены бумажными полосками и аккуратно выдавлены;
…никто не мешал Егору Тимошину разведать дело с утопом леса, но он ничем не интересовался, кроме своего «Ермака Тимофеевича»;
…в газете нельзя быть таким медлительным, как Илья Гридасов; мне его пришлось незаметно и без шума спровадить;
…заместитель главного редактора Несадов охотно сибаритствовал, эксплуатируя нас, как негров, ему тоже пришлось освободить место для более активного человека;
…Андрей Витальевич Коростылев хотел сделать из моей любимой «Зари» добротную провинциальную газету – и я не допустил этого;
…и, наконец, я совершил поступок, о котором стоит рассказать отдельно…
* * *
Держа в мокрых от пота руках папку с четырьмя клеенчатыми тетрадями, привезенными из Сосен, я вошел в кабинет редактора, заранее зная, что положу документы на левый край. Положил их, вытерев пот с лица, деловито почесал затылок, искоса наблюдая за редактором, который, естественно, не знал, о чем идет речь в этой папочке, – сотни бумаг за день кладутся, лежат, исчезают. Дело в том, что на письменном столе Ивана Ивановича канцелярская кнопка не поместится, а на левом краю стола было чистое пространство. Кладя папку, я наконец облегченно вздохнул, так как половина дела, собственно, была выполнена: ход назад невозможен.
Вернувшись в свой кабинет, я подошел к телефону и набрал номер Одинцова:
– Никита Петрович, делайте вашу попытку… Иванов, он на меня однажды кричал… Делайте свое дело, а я помогу документами атомной мощи… Простите, Никита, за тон!
Так я впервые называл Одинцова по имени, так я его втравил в дело, которое он мне сам предлагал, но я гордо отказывался… Вот погоди ужо: посмотришь на четыре клеенчатых тетради! И если ты, Иванов, порядочный человек, сам подашь в отставку… Никита Петрович Одинцов ответил на мое «Никита»:
– Спасибо!
– Это вам спасибо!
– Завтра – преферанс?
– А как же!
– Пока, Никита!
– До завтра, Никита!
Иван Иванович на летучке в конце недели мельком посмотрел на меня, но ничего не сказал. Он тут же спрятал взгляд, чтобы не прочли очевидное. Я перестал дышать, но уже знал, что зря порчу легкие…
* * *
… Итак, наконец, как человек порядочный, Иван Иванович Иванов сам ушел на пенсию, освобождая тем самым пост Главного редактора «Зари» для Никиты Ваганова…
* * *
… С чего я начал, что подвинуло меня на тему ухода Ивана Ивановича на пенсию? Мысли мои путаются так, как путались совсем еще недавно тонкие, частые волосы. От египетских пирамид до разбитого аквариума, от Егора Тимошина до старушки – ох, как тяжела ты, шапка Мономаха…
* * *
… Запахло старой кожей и древней пылью; голова Спасителя без нимба из-за стирающейся от времени позолоты казалась головой умирающего нищего; под сводом собора загадочная темень покачивала что-то живое в руках, состоящих из пыли; а на боковой фреске голова Иуды была заботливо укутана тенью, словно спасая предателя от простуды; летали трещащими стрекозами воробьи – такова была звуковая особенность собора… Я влез под умирающую кожу исповедальни, встал коленями на специальную скамеечку, сложил ладони, воздел лицо – выяснилось, что я попал в западню: тело не хотело принимать никакого другого положения… не было ли оно лучшим?.. Мой невидимый исповедник положил невесомую руку на мою голову, которая, казалось, тоже сделалась невесомой. «Грешен, сын мой?» – «Грешен, святой отец!»… Холод храма и страх заползали за воротник моей кожаной куртки, страх делал все тяжелее и тяжелее прежде невесомую руку на моей тогда тоже невесомой голове… «Все правда, святой отец, все грешно, святой отец, но ты милостив и знаешь мои добрые деяния…» – «Сейчас же забудь о них, грешная душа, о них Он знает! Выброси из головы!» – «Выбросил, святой отец!»… Я протяжно подумал: «Доигрался, черт тебя побери, неврастеник!» И явственно услышал: «Смири гордыню…»