Бурденко все еще не мог разомкнуть зубы. А Николай Гаврилович все говорил и говорил, задавал вопросы и сам отвечал на них, уже не глядя на Бурденко, но подавая ему черные гуттаперчевые перчатки и халат и показывая место, где Бурденко, видимо, должен работать.
— Тимофеич,— ты будешь помогать господину студенту. Хотя к чему такая официальность. Я помню, вы мой тезка — Николай. Не запомнил ваше отчество...
— Нилович,— наконец-то разжал зубы Бурденко. И, странное дело, открыв рот, он перестал испытывать внутреннюю дрожь и скованность, а почувствовал только сильную усталость, как после долгого напряжения. И еще его беспокоила как будто все усиливавшаяся вонь.
— Вы курите, Николай Нилович? Не курите? Нет? Некоторые считают, что в таких случаях лучше всего в таком месте курить. Но я тоже не курю и работаю здесь почти что с основания. Вот, пожалуйста — пищевод. Его надо освободить. Тимофеич, покажи Николаю Ниловичу, как мы это делаем. Он потом сможет сам... А у меня — голова. Профессор всегда демонстрирует это вместе с головой. И я ему всегда приготовляю. Вы уже проходили внутренние органы? Нет? Ну тогда, надеюсь, вам будет очень интересно увидеть вое несовершенства наших органов. Некоторые даже очень крупные ученые полагают, что нет ничего идеальнее созданного природой. А мы видим здесь, что природа натворила бог знает что. Вот, пожалуйста,— слепая кишка, и на ней висит ни для чего не пригодный придаток. Он есть и у вас и у меня. И у Тимофеича.
— У меня нету,— сказал Тимофеич.
— Откуда же ты знаешь?
— Вырезал мне его Ваксман. Я же чуть не умер тогда. Вот належался бы я тут, как эти,— кивнул Тимофеич в сторону трупов, размещенных на двух мраморных, составленных вместе столах.— И какой-нибудь другой Тимофеич отрубал бы на мне, как вот я сейчас, какую-нибудь часть.
Бурденко невольно взглянул в ту сторону, куда кивнул Тимофеич. И еще дальше взглянул.
Ад с кипящими котлами и шипящими сковородами, на которых, как известно, поджаривают грешников, ад, знакомый Бурденко с детства по лубочным картинам «Страшного суда», выглядел бы в натуральном виде едва ли намного страшнее того, что можно было увидеть здесь.
На цементном полу лежали в разных позах обнаженные покойники и покойницы с оскаленными зубами, с выпученными глазами и распоротыми внутренностями. И в ваннах, залитых чем-то желтым, тоже лежали покойники. А один застыл в сидячей позе на столе — мужчина, но с длинными волосами, как у священника. Интересно, кто он такой.
— Это ассистент Зверев сегодня его тут посадил. Хотел с ним заниматься. Да вот, видишь, не пришел, уехал,— стал закуривать Тимофеич.
— Ну, не будем отвлекаться, Николай Нилович. А то мы сегодня не успеем,— сказал Николай Гаврилович.— Тимофеич, освобождайте вдвоем пищевод — вот этот в первую очередь.
...Какими смешными и нелепыми показались Бурденко уже неделю спустя его прежние страхи и огорчения и тот легкий обморок, случившийся с ним в анатомическом театре! Это было все, как говорится, семечки по сравнению с тем, что он узрел и почувствовал после того, как решился дернуть со всей силой ту забухшую на морозе узкую дверь и вступить с черного хода в этот скорбный мир, в это истинно сумрачное подземелье, где конец человеческого существования чуть приоткрывает пытливому глазу хотя бы некоторые из наиболее сокровенных тайн.
— Нет, меня эти, как вы выражаетесь, тайны сперва не сильно увлекали,— говорил Бурденко десятилетия спустя.— Сперва было только отвращение и неизъяснимый, суеверный страх, который сковывает...
— Но все-таки что-то же заставило вас тогда преодолеть и страх и отвращение и не только дернуть изо всех сил ту забухшую на морозе дверь, не только переступить порог и войти, но и не убежать, остаться? Что же вас все-таки заставило?
— Не знаю, как это лучше, выражаясь по-модному, сформулировать,— улыбнулся Бурденко.— Думаю, однако, что решающей силой в преодолении всего было обыкновенное самолюбие. Говорят, что я по-хохлацки упрям. Не знаю уж, по-хохлацки или по-кацапски, по упрямство, должно быть, не последнее из моих качеств. Уж если я взялся за гуж, то вовсе не для того, чтобы доказать, что не дюж. И доказать не кому-нибудь, а прежде всего самому себе. Доказать, что я если не лучше, то, во всяком случае, не хуже всех. Это было очень важно для меня в то время, потому что большинство моих коллег, казалось, не испытывало никакого особого отвращения, никакого страха в процессе препарирования трупов. А у меня была почти патологическая боязнь. Может быть, оттого, что я учился в духовной семинарии. Как раз в Томске мне попалась удивительная книга, с которой я потом не расставался много лет. Это «Воспитание воли» Жюля Пэйо. В этой книге, мне казалось, были описаны все пороки слабоволия, которые я находил у себя. И я считал, что они мне достались по наследству от моего отца. Мне надо было во что бы то ни стало избавляться от них. Я все время старался укрепить свою волю. Поэтому с юных лет и на протяжении всей моей жизни я привык в критические моменты как бы подстегивать себя, чтобы не превратиться в этакого хлюпика, которых я жалел, но в то же время и ненавидел...
— ...Благодарю вас, Николай Нилович,— пожал Бурденко руку почти что утром, в пятом часу утра, Николай Гаврилович.— Вы нас очень сильно выручили, Николай Нилович...
Вот когда и где Бурденко стали называть по имени и отчеству. Впрочем, санитары из мертвецкой закрепили за ним только отчество. И отсюда, из подвала мертвецкой, это простецкое и уважительное «Нилыч» поднялось в аудитории и общежитие университета. «Нилычем» называли его не только многие студенты, но позднее и некоторые профессора, когда Бурденко стал помощником прозектора. Но это было много позднее. А пока он работал препаратором — чаще все в том же подвале.
— Даже не всякий старый солдат соглашается пойти на наше дело,— говорил Николай Гаврилович.— Люди почему-то боятся мертвых, когда надобно бы бояться живых. Ни за какие деньги иные не соглашаются.
Деньги, необходимость добывать их, поиски заработка уже не волновали Бурденко с прежней силой. Два месяца бессонных ночей и упорной работы привели к тому, что все экзамены он сдал на пятерки и обеспечил себе годовую стипендию в 500 (пятьсот!) рублей. Это были для него огромные деньги! Во всяком случае, можно было больше не бегать в разные концы города — в дождь и мороз — к ученикам. Можно было и не «сшибать рубли с покойников», как это называли студенты, не копаться — «без крайней надобности» — в покойницких внутренностях. Можно было жить с большей беспечностью. Но именно тут началось увлечение.
Анатомия и физиология, химия и физика, гистология и особенно практические занятия по анатомии приоткрыли для Бурденко столь пленительные горизонты, что он «некоторое и довольно продолжительное время, по его словам, жил, как в сказке».
— Боже мой, я же мог умереть и не узнать всего, что я здесь узнаю,— говорил он, плененный все новыми и новыми знаниями о человеке, о его строении и жизнедеятельности, о составных частях его организма, наконец, о самом себе.
Теперь он получал особое удовольствие оттого, что каждый живой человек, встреченный им, каждый его знакомый как бы просвечивался насквозь перед ним, со всеми суставами и костями, мускулами и нервами. И каждое движение людей, каждое сокращение их мускулов можно было обозначить по-латыни.
— И вы перестали испытывать в мертвецкой это ваше первоначальное отвращение и ваш, как вы говорили, суеверный страх?
— Нет, это все не так просто,— сказал профессор Бурденко.— Что-то близкое к суеверному страху я, откровенно говоря,— только вы это не передавайте никому,— улыбнулся он,— испытываю порою и сейчас, особенно когда я подхожу к человеку, который умер после моей операции. Ведь, чего греха таить, бывает и такое. Но мы уже произнесли с вами слово «увлеченность». Желание узнать, понять, рассмотреть в человеческом организме какое-то явление, иными словами, жгучий интерес к человеку был так велик, что мне казалось теперь все это сильнее всяких страхов.
...Есть воспитатели и руководители, которые не устают постоянно напоминать о пафосе дистанции-де очень необходимой и благодетельной, установляемой неестественно между ними и теми, кого они призваны воспитывать и кем поставлены руководить. Иначе-де утратится, слиняет, сойдет на нет авторитетность воспитателей и руководителей в глазах воспитуемых и руководимых.
Дух товарищества, атмосфера непринужденности и даже дружбы, установившаяся между студентами и профессорами в те далекие годы девятнадцатого столетия в омском университете, привычное и довольно близкое общение их не только не снижали авторитет воспитателей, но скорее способствовали его укреплению. Ибо студенты при свободном посещении лекций имели возможность самим фактом посещения выразить свои симпатии и уважение или, напротив, неприязнь к тем или иным профессорам, содействуя этим неизбежному отбору талантливых, знающих, влюбленных в свое дело преподавателей от людей, чьи высокие звания скрывали только бездушие и бесплодность.