— Надо быть осторожнее, — участливо сказал Пруэнса, — и не пить что попало. Что касается зеркала, то вы правы: сегодня вас показывали свидетелю. И свидетель вас опознал.
— Так вы его поймали все-таки. Выходит, не такой уж он невидимый, этот мадьяр.
— Не его, а ее, — поправил меня Пруэнса, отставляя пустой стакан. — И ловить не пришлось, она с радостью согласилась помочь следствию. Красивая женщина, между прочим.
— Красивая, но тесная, — сказал я мрачно. — Есть такие люди: с ними приятно и весело, но хочется выйти из комнаты как можно быстрее.
— Это не помешало вам находиться с ней в довольно тесных отношениях, а потом еще и преследовать! — он смотрел в окно, но я чувствовал, что он доволен своим каламбуром. — Relata refero, передаю, что слышал. С вами она разговаривать отказалась, но мне это и не нужно, достаточно письменных показаний.
— Преследовал? Да я имел ее сколько хотел, — я сказал это с презрением, чтобы изгнать из головы внезапную картинку с расхристанной Додо, высоко взлетающей над моим животом. — И потом, с какой стати она проходит по делу как свидетель? Она замешана в этом деле по уши, эта ваша блудливая сеньорита. Я требую очной ставки!
Вот кретин, мог ведь заглянуть в ее сумочку и проверить карманы — я в сотый раз обругал себя за то, что не знаю настоящего имени Додо. Как можно спать с женщиной, не зная ни ее имени, ни имени ее родителей, ни адреса, ни возраста, ни даже цвета глаз под линзами?
Ощущение праздника, вот что заменяло ей имя, как бы я теперь ни пытался вычеркнуть это из памяти — чертова Додо была как полдень на яхте, выходящей в открытое море. Парусиновые тенты, ледяной лимонад, синее, до белых брызг отстиранное небо, дегтярный запах канатов, упруго поддающихся, когда присядешь с бокалом, чуть липнущая к рукам свежая краска поручней, да вообще все. Один раз я был на такой яхте вместе с Душаном, мы там монтировали японскую охранную систему с сиреной, яхта называлась «Tomtorn». Хозяин-швед объяснил мне, что это мифический белый змей, которого видят раз в сто лет, а то и реже, и что, увидев змея, надо схватить его и крепко держать, пока он не выползет из старой кожи, а кожу присвоить, чтобы стать непобедимым.
— Вы хотели сказать сеньора, — поправил меня Пруэнса. — Фрау Рауба. Жена убитого вами герра Раубы. С какой стати ей с вами разговаривать?
* * *
А на Таврической улице
Мамочка Лялечку ждет.
Где моя милая Лялечка,
Что же она не идет?
Вытряхивал сегодня матрас, наткнулся на припрятанное под ним треснутое зеркало и остолбенел — лицо, которое смотрело на меня, было серым, как у Потолса, подземного старца, не хватало только бороды и коровьей головы в руке. Я вдруг понял, что уже шесть недель не видел себя в зеркале целиком. Не то чтобы я тосковал по своей наружности, просто привык к зеркалам, особенно к пятнистому стеклу в комнате Лидии. Это зеркало как-то хитро отдаляет отражение, будто отбрасывает его вглубь, видишь себя пасмурным, опасным, выходящим из тумана.
Потом я до вечера пытался вспомнить, как назывался трактат, в котором я видел гравюру: анатом, глядящийся в зеркало и видящий там череп вместо собственного лица, но так и не вспомнил. Этот трактат я взял читать у Мярта, а тот его где-то украл, из китаиста получился бы лучший вор, чем тот, что вышел из меня. Это для таких, как он, средневековые библиотекари писали: «Если вы похитите книгу, вы попадете в ад. Будете жевать и выплевывать свой язык, раскаленный как железо. А изо рта у вас будут постоянно выскакивать жабы».
Мярт завел себе подружку в университетском архиве и таскал оттуда книги — под рубашкой или открыто, с книгами он обращался примерно так же, как с девицами: если с первых двух страниц у них ничего необычного не начиналось, китаист расставался с трофеем без сожаления. Букинист Вольмар, которому перепадали Мяртовы приобретения, любил нас как родных и всегда держал под прилавком фляжку с коньяком.
Разжившись необычной книжкой, китаист влюблялся в нее на несколько дней, повсюду таскал с собой и подсовывал мне листочки с выписанными оттуда фразами вроде: мастер игры со ставкой в черепицу станет волноваться при игре на серебряную застежку и потеряет рассудок при игре на золото. Или еще круче: перед тем, как двигаться дальше, нужно посидеть, это и есть жизнь; перед тем, как умереть, мы посидим. Я бросал их в корзину для мусора, но Мярт писал другие, и мне оставалось только терпеть и ждать, когда он насытится новой возлюбленной и отнесет ее назад, в библиотеку. Такие книги Вольмару не доставались, библиотекарша получала их обратно, и в благодарность ее наскоро прижимали к полкам в узком проходе между стеллажами.
Где-то я читал, что в Средние века книги приковывали к полкам длинными цепями, позволяющими ходить, будто кот ученый, а в некоторых библиотеках читателя сажали в клетку, где стояли скамья и свечка, и запирали на замок, прямо как меня теперь. Самое время нацарапать на стене рядом с дыркой и бананом: Kostas Kairis Chained Library.
Благодушный Мярт был мне другом, из тех, что хороши при хорошей погоде, но тогда я этого не понимал, мне казалось, что дружба должна быть раскаленной, ревнивой и подробной, будто перечень конунгов. Одним словом, как наша с Лютасом.
Первое апреля. Подходящий день, чтобы перечитывать протокол допроса, оставленный следователем на столе. Читал его и глазам не верил, чистой воды история о жрице на телеге, нам ее профессор Нильде рассказывал на семинаре по археологии. История такая. Реставраторы, работавшие с рельефом из венецианского музея, увидели там двух мальчиков рядом с сидящей женщиной и решили, что это иллюстрация к рассказу Геродота о немощной жрице, которую привезли к храму ее сыновья. Поразмыслив, реставраторы добавили к изображению повозку на колесах (со спицами), ярмо, ошейники и даже дышло. Прошла пара сотен лет, и рассказ Геродота был исправлен — из-за этого рельефа. Историки поверили картинке и не поверили тексту!
— Это вы с матерью были вчера в кафе, Кайрис? — спросил меня неприступный Нильде в мое последнее тартуское утро. Это был единственный преподаватель, который всегда говорил со мной по-русски, как будто мой эстонский оскорблял его слух.
— С такой-то матерью, — сказал я резко, и он поднял брови и, кажется, впервые посмотрел мне прямо в лицо. Я сказал ему head aega! и пошел в деканат за своими бумагами, а потом отправился к букинисту Вольмару с целой сумкой учебников и словарей. Вечером у меня был автобус домой, а в полдень я должен был снова зайти в отель — я обещал тетке допить с ней подарочный порто, не везти же его было назад, в самом деле.
Ты, наверное, удивлена тем, что я думаю о каких-то археологических казусах, вместо того, чтобы готовиться к встрече с адвокатом. Видишь ли, в этой истории с Геродотом мне чудится знакомый контур удачной имитации. Имитации — это то, что сделало мое зрение двойным, а мои яйца легкими, понимаешь? Нужно было сесть в тюрьму, чтобы размотать половину своей жизни, как найденный в соседском сарае клубок проволоки, и увидеть там резиновую груду заминок, запинок, промедлений и проволочек. И да, еще железных крючков.
Ты спросишь, как я мог попасться на такой простой крючок, как Додо?
Да видел я этот крючок. Так же ясно, как его видит окунь за мгновение до того, как повиснет на кукане над темной водой. Мы лежали поперек постели, белые волосы Додо лезли мне в глаза, низкий голос щекотал мне щеку, так что я мог прищуриться и думать, что это вовсе не Додо, а кто-то другой. Этот кто-то другой в девяносто девятом взял у меня рукопись, обещал прочесть еще в самолете, и я целый месяц ждал, что этот другой напишет: «Ты гений, Косточка. Мой любовник-испанец не годится тебе даже в рабы». Этот кто-то другой оставлял мне дурацкие записки в банках с вареньем, а потом взял да и умер, не дождавшись на них ответа.
С тех пор в моей жизни ничего не происходило. Ни петь, ни рисовать, как говорила моя кукольница, когда у нее пропадало вдохновение, она от этого прямо на стену лезла, а мне хоть бы что. Уже лет восемь хоть бы что. Эпическое спокойствие. Щебень и солончак. Не будь в мире травы, я бы вообще забыл, что такое pathos.
Не будь в мире мадьяра, я бы не познакомился со своей paranoia.
Теперь я понимаю, что Лютаса грызла похожая тварь, и он спасался от нее как умел. Но умел он плохо — скажем, его затея с фильмом показалась мне безнадежно унылой. Какое зрителю дело до того, чем занимаются в своей каждодневной тюрьме такие же, как он, будь они лилипуты, йеху или гуингмы? Нет, покажите мне драму, которая раздавит меня, будто переспелый персик, выжмите из меня сок и слезы, остановите мое дыхание, смутите мою совесть, в конце концов!
Ладно, я и сам хорош, нагородил тут сорок бочек арестантов и еще ни разу не перечитывал. Боюсь испытать катарсис или — не дай Бог — раскаяние. Костас К., поражающий себя в бедро по примеру сэра Персиваля. Костас К., посыпающий себя пеплом в одиночной камере.