— Господин Эйдельман, — перебиваю я его. — Может, вы мне скажете, почему Гитлер выбрал именно нас, евреев?
— Почему? — сахарозаводчик упирает в меня свой подбородок-гирю. — Потому что мы вечные козлы отпущения. Ганс спрашивает, почему у него нет хлеба. Ему отвечают: виноваты евреи. Фридрих спрашивает, почему его сын беспробудно пьет. Ему отвечают: виноваты евреи. Вольфганг спрашивает, почему его не приняли в университет: виноваты евреи… Юден… Фер-флюхте юден…
— А когда нас не станет, кто будет виноват?
— Кого-нибудь найдут… Куда же все-таки девался наш предводитель?
— Он мне ничего не сказал.
— Стало быть, занятий сегодня не будет.
— Не будет.
Я все еще не решаюсь сказать ему правду. Подождем до завтра.
— Приходите завтра, — говорю я.
— Дорог каждый день, — говорит Эйдельман. — Я слышал, готовится новая облава. Сведения из надежных источников. Я хотел бы как можно скорее закончить курс и взяться за работу… Трубочистов и сантехников они не трогают. Но не переучиваться же мне на сантехника… Удостоверение я уже купил…
Интересно, сколько он отвалил плюгавому?
— В крайнем случае, — говорю я, — доучитесь сами.
Бог с ней, с лишней ложечкой сахара. Стоит ли из-за нее связываться с человеком, который мог купить пол-Литвы? Или рощу, чтобы превратить ее в метелку?.. Подыщу себе другого напарника, того же профессора математики, будем с ним на крыше решать задачки. Пусть не сладко, но зато надежно и интересно.
За окном бесчинствовала осень. Ветер устроил облаву на последние листья.
Ветер — их Гитлер, подумал я. Не жди от него пощады, не жди.
Как только закрылась дверь за сахарозаводчиком Эйдельманом, пришел свадебный музыкант Лейзер.
— Ну и погода, — сказал он. — Пробирает до костей.
Я зажег керосиновую лампу, и свадебный музыкант Лейзер стал греть над ней закоченевшие руки.
— Слышал? — спросил он меня.
— Что?
— Будет, говорят, облава… На сей раз на стариков… Смешно…
Я не понимал, что тут смешного, и свадебный музыкант Лейзер объяснил:
— Кто же охотится на набитые трухой чучела? Кто же тратит на них дробь?..
Наконец явился Хаим.
— Слышали? — двинулся он на нас.
— Слышали, — ответил свадебный музыкант Лейзер. — Приготовь саван.
— А что? — заморгал глазами Хаим. — У тебя есть другое средство?
— Давайте отварим картошку, — примирил я их. — Вы, наверное, голодны?
— Одним Бетховеном сыт не будешь, — усмехнулся свадебный музыкант Лейзер.
— Я достал у раввина щепотку соли, — служка Хаим полез в карман, извлек оттуда тряпицу и благоговейно развернул ее, как тору. — На один раз хватит.
Каждый день он что-нибудь доставал и тащил в дом. Если не кровать, то рукомойник, если не керосин, то соль. Я просто диву давался его сметливости.
— Мог бы попросить и селедки, — подзадорил Хаима свадебный музыкант Лейзер. — Перед смертью всегда хочется солененького… Тебе не хочется?
— Нет, — выпучил глаза Хаим.
— Жаль, — заметил свадебный музыкант Лейзер.
Они еще долго спорили о раввине, о смерти, о селедке. А я ссыпал в чугунок остаток картошки, заработанной у пани Куцувны, поставил его на плиту, поджег бумагой сырые поленья и стал ждать, пока закипит вода.
Огонь разгорался медленно. Скупые сполохи падали на пол, и пыль казалась россыпью золота.
Что теперь делает Юдл-Юргис, думал я, подбадривая огонь железной кочережкой. Наверное, забрался в постель и милуется со своей Оной. Шутка сказать — полгода в разлуке, полгода в неведении и в страхе. Наверное, он целует ее, и рожок переплетается с лютней, как одна гроздь винограда с другой. А за стеной, в соседней комнате, спят на топчане, голова к голове, Владас и Моникуте. Они еще ничего не знают — проспали его приход. А в конуре ворочается Дукис — не от блох, а от счастья. Собаки тоже бывают счастливыми. Может, даже чаще, чем мы.
В чугунке забулькала вода.
Боже праведный, как много порой значит такое бесхитростное, такое незлобивое бульканье! Слушаешь, и мысли твои освобождаются от скорлупы, как спелые каштаны, и катятся легко и звонко, и мир кажется новорожденным и не враждебным, и нет в нем ни облав, ни подземелий, ни голода, ни смертей, только простор без конца и края, только синь, только свет во все небо.
В комнате запахло вареной картофельной шелухой.
Я слил воду и понес чугунок на стол.
Мы ели стоя, потому что не на всех еще служка Хаим раздобыл стулья, и было что-то в нашей трапезе от вечернего молебна.
Даже чавканье Хаима не портило молитвенной тишины.
Никто не спешил. Никто ни с кем не спорил. Все вдруг подобрели, простили друг другу грехи и обиды и были спаяны молчанием, как обетом.
Во дворе дурил ветер, налетал на окна, сотрясал крышу, и тучи, недовольные небом, льнули к земле.
У соседей погас свет. Бережливый сапожник отправился, видно, спать.
День прожит.
Может быть, последний.
Пора укладываться и нам.
Пора.
Завтра рано вставать. Завтра встреча с Пранасом.
Как там у них с лошадьми?
Хлынул дождь. Он крупными каплями клевал крышу, барабанил по оконному стеклу.
Капли — небесная азбука, мелькнуло у меня. Алеф, бейс, гимл, далед…
— Если они нагрянут, — сказал, укладываясь, свадебный музыкант Лейзер, — я не буду заворачиваться в саван. Не буду.
— Будешь, — прохрипел служка Хаим. — Пока я не принесу тебе селедки, ты не умрешь. Сам же говорил про солененькое. Сам.
— Хаим прав, — поддержал я служку. — Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, — буркнул свадебный музыкант Лейзер.
Старики уснули сразу.
А я лежал и вслушивался в небесную азбуку. Я повторял ее вслед за дождем, и сон смежил мои веки.
Мне снилась Юдифь.
Мы лежали с ней в высокой кладбищенской траве, а вокруг не было ни одного надгробия.
Даже бабушкин камень, и тот исчез.
Я целовал Юдифь в губы, в глаза, в усыпанный веснушками локоть, а она вырывалась, отталкивала меня и кричала:
— Это же кладбище!
А я кувыркался, наваливался на нее, жарко дышал ей в крохотное, как пасхальная рюмка, ухо и шептал:
— Это луг. Это луг.
— Нет, нет, — отбивалась Юдифь.
— Это луг. А мы с тобой две ящерицы… две зеленые ящерицы…
И тут меня разбудил яростный стук в двери.
Неужели они?
— Вставайте! Вставайте! — растормошил я стариков. — Началось!
Служка Хаим бросился к двустворчатому шкафу, вытащил саван и лихорадочно стал заворачиваться.
— А ты чего ждешь? — напустился он на Лейзера.
Тот в ответ только зевнул.
А стук становился все яростней.
— Кто там? — глупо спросил я.
— Открой! Это я. Юдл! Юдл Цевьян!
Юдл?
Служка Хаим так и застыл в своей защитной хламиде.
Я открыл двери.
— Спите как мертвые! — зло бросил выкрест.
Он был весь мокрый. С волос на пол стекала бурая вода.
— Слава богу, — сказал Хаим, кутаясь в саван.
— Нет бога, старик! Нет! Миром правит подлость. — Юдл-Юргис снял испачканный глиной пиджак, швырнул его в угол, подошел к столу, заглянул в пустой горшок, взял остывшую картофелину, сунул ее в рот, пожевал и, давясь злостью, пророкотал: — Дайте водки!
Я принес недопитую бутылку, дарованную его родственником Циценасом, и кружку.
— Выпьемте, евреи! — безрадостно предложил он.
— По ночам евреи спят, — ощетинился свадебный музыкант Лейзер.
— За возвращение блудного сына! — сказал Юдл-Юргис и залпом опрокинул кружку. — Ух!
Видно, зря ездил, подумал я. Должно быть, Она вместе с детишками перебралась в другое местечко, чтобы никто не напоминал ей о прошлом: ни Валюс, ни Туткус, ни соседи. Погрузила на подводу домашний скарб и перебралась, а адреса нового не оставила. Может, там, дома, остался один Дукис. Но разве от собаки что-нибудь узнаешь. Дворняга — не ищейка, след не возьмет.
Вот он и бесится, вот и ярится. Пойти на такой риск и вернуться с пустыми руками. На его месте любой пришел бы в ярость.
А может, все куда проще.
Чего ради он назвался у дверей Юдлом? Юдлом Цевьяном? Сам… без всякого принуждения?..
Что, если его и на порог не пустили, не то что в постель?
Дукису, и тому не позволили… заперли в конуру, посадили на цепь…
Попробуй не взбеситься, когда от тебя прячут даже собаку.
Юдла-Юргиса развезло от водки, от злости и усталости. Он обвел осоловелым взглядом стол и обратился к служке Хаиму по-еврейски:
— Отдай мне, старик, свой саван. Христом богом прошу: отдай!
— Не могу, — ответил служка.
— Тогда возьми нож!.. Даниил, подай-ка ему нож!
— Зачем? — испугался Хаим.
— Совершим, старик, обрезание! — Юдл-Юргис плеснул в кружку оставшийся самогон.
— Дважды его не совершают, — защитился Хаим.
— Да ты не член, ты голову мне отрежь! — воскликнул выкрест, теша себя похабством. — Голову! — И уронил ее на стол.