Элеонора. Его Элеонора. Его жена. Его любовь. Движущаяся ладонь «доктора» внедряется в нее, соски напрягаются, веки плотно сомкнуты, и она стонет – стонет, точно животное! Уилл не мог перенести это зрелище. Что-то рвалось ка волю, что-то примитивное и страшное. Руки сами нашарили в траве оружие, оружие неандертальца, палку, дубину, жесткое шероховатое орудие убийства. Палка пришлась по руке, к концу она сужалась, словно бейсбольная бита, удобно ложилась в руку. Мгновение – и Уилл бросился вперед.
Две пары испуганных глаз – Элеонора, Вирджиния. Он налетел на Беджера сбоку, нацелил удар на мерзкую вздувшуюся, набухшую плоть между ног, поросль рыжих волос, среди которых прятались родинки и бородавки. Удар! В яблочко! Теперь представление оживилось музыкальным сопровождением, поросячьим визгом, исполненным ужаса и боли, а бита уже била по тевтонским ягодицам, лупила изо всех сил. «Доктор» резко обернулся – и очередной, направленный выше удар попал ему точно в переносицу. Серебристый диск монокля улетел в реку, описав подсвеченную солнцем дугу. Вирджиния Крейнхилл завизжала так, что Уилл готов был врезать и ей, готов был молотить и ее, пока не хлынет кровь, но все же ему удалось сдержаться.
Беджер корчился на земле, между кулаками, тесно прижатыми к паху, расцветал кровавый цветок. Специалист по массированию матки опустился на корточки, держась за лицо. Вирджиния Крейнхилл, скованная собственной плотью, продолжала вопить. Уилл не произносил ни слова. Он стоял над ними, переводя дух, слегка придерживая пальцами дубинку. Он смотрел на Элеонору. Элеонора не кричала, не визжала, не трогалась с места. Но что-то новое появилось в ее глазах, никогда не виданное: страх. Она боялась его. Боялась его взгляда, боялась дубины в его руках, она была напугана тем, как внезапно все переменилось. Взгляд Элеоноры перебегал с Беджера на маленького шарлатана, на Вирджинию и вновь возвращался к мужу. Она смотрела на него со стыдом и болью, в ее взгляде читались мольба и обещание, но больше всего это новое, только что появившееся чувство – страх. Уилл бросил дубину в грязь.
– Собери свою одежду! – приказал он и, не дожидаясь ответа (его мысли обгоняли слова), схватил Элеонору за запястье, поднял ее одежду – панталоны, платье, чулки, обувь, шляпу, – прижал весь ворох к груди и потащил ее, босую, обнаженную, обратно на тропу, мимо той березы, прочь отсюда.
Они отошли уже ярдов на сто. Он не обращал внимание на то, что творилось с ее босыми ногами – пусть хоть до крови их обдерет. Наконец Уилл бросил одежду наземь и приказал Элеоноре одеться.
– Прости меня, Уилл, – шептала она, наклоняясь за одеждой. Волосы упали ей на лицо, тело, изящное, покрытое сплошным загаром, казалось золотистым, как спелый плод. – Мне так стыдно.
Уилл не хотел ничего слышать, не хотел ничего знать. Ярость, унижение – никогда он не испытывал ничего подобного. Но на этот раз он не допустит, чтобы эта боль обосновалась у него в желудке. Ни в коем случае. Издалека все еще доносились вопли Вирджинии Крейнхилл. Лучи солнца разрывали тень. Уилл удерживал гнев где-то в глубине глотки, выталкивал его в рот, жевал, точно резинку.
Элеонора поспешно одевалась. Она не решалась поглядеть ему в лицо, она спешила изо всех сил, она очень старалась. Вопреки самому себе, вопреки своему ужасу и отвращению и неистовой, пенящейся волне ревности, разъедавшей его душу, подобно кислоте (никогда больше он не притронется к этой женщине, никогда в жизни!), наблюдая за ней, Уилл ощутил нарастающую эрекцию, более сильную, чем вызывали у него выписанный по почте электрический пояс или грудастая сестра Грейвс. Ноги – он сосредоточил взгляд на ее ногах – Элеонора оперлась сперва на одну ногу, проскальзывая в панталоны, затем на другую, груди раскачивались под действием силы тяжести, пока ткань платья не облекла их – под платьем она больше ничего не носила, и это еще больше возбудило Уилла.
– Я не знаю, что на меня нашло, Уилл, – заговорила она, по-прежнему отводя взгляд, разглаживая складочку у талии, одергивая воротник. Голос глухой, мертвый. – Freikorper Kultur, разновидность терапии, а оказалось все так ужасно, так ужасно… – ее голос пресекся. Глаза наполнились слезами.
Уилл остановил ее. Взял за руку – на этот раз ласково, очень ласково.
– Не будем говорить об этом, – произнес он, задыхаясь. Деревья склонялись над ними, похожие на необычных живых существ – руки, пальцы, листья. – Мы никогда не будем говорить об этом, никогда, – повторил он и повел ее по тропе, прочь из леса.
* * *
В эти же минуты на другом конце Бэттл-Крик Чарли Оссининг, горестно съежившись, сидел на крыльце белого с серым деревянного особняка шерифа Уильяма Фаррингтона. Его, как и всех остальных, согревало солнышко, но Чарли едва ли это замечал. Его руки были скованы спереди наручниками, голова склонена, словно в молитве, он упорно глядел себе под ноги и видел только толстые черные подошвы ботинок двух помощников шерифа, стоявших по обе стороны от него, и муравьев, медленно ползших по ступеньке. Минута уходила за минутой, Чарли все глубже погружался в себя. Он мог думать только о побеге, и его разум, и тело были сосредоточены на этом, вопреки всем обстоятельствам, вопреки полной невозможности спастись. Если бы только помощники шерифа, мужчины с открытыми лицами, смущенные, кажется, почти так же огорченные этой ситуацией, как и он сам, отлучились на минутку, выпить чашечку кофе, отведать пирога с ревенем у миссис Фаррингтон… Чарли смотрел на черные ботинки, смотрел на муравьев, а видел – как он мчится прочь, перепрыгивает через ограды, сворачивает в темные переулки, только ветер свистит в ушах, и все – Бэттл-Крик, «Иде-пи», Келлог, миссис Хукстраттен – все, что случилось с ним, остается далеко позади. Он едва не вскочил на ноги, но сдержался – у него будет в лучшем случае один-единственный шанс. Главное – не упустить его.
Шериф Фаррингтон за дверью внутри дома разговаривал по телефону, договаривался о транспортировке Чарли в тюрьму графства в Маршалле. Это место было хорошо знакомо Чарли благодаря общению с Джорджем: две камеры без окон, тяжелые железные двери, грохот которых объявляет окончательный приговор. Он слышал голос шерифа, спокойный, с деревенской растяжечкой. Помощники шерифа не произносили ни слова.
Когда Чарли наконец поднял взгляд – от скуки и томления, а также потому, что, вопреки безнадежному выражению, которое он сохранял на лице, чтобы усыпить бдительность своих стражей, он все же не хотел упустить какую-либо неожиданную возможность, – первое, что он увидел, было лицо мальчика, смотревшего на него из соседнего двора. Мальчику было на вид шесть или семь лет, его нарядили в чистую белую накрахмаленную рубашку, вельветовые брючки до колен и в курточку из того же материала. Когда Чарли поднял взгляд, мальчишка не отвел глаза, и это опечалило преступника, унизило его так, как не удалось и самому Келлогу. Во что он превратился – в ярмарочное чудище, выставленное напоказ? Чарли отвернулся, вспоминая, как сам он в этом возрасте вместе с друзьями спешил в воскресный день после церковной службы к тюрьме, поглазеть, как выпускают подобранных за субботнюю ночь пьяниц – как упоительно и страшно было подобраться поближе к этим падшим созданиям, к этим преступникам, пошатывающимся, с отросшей за сутки щетиной, в провонявшей одежде, моргающим от дневного света. А теперь он сам превратился в нечто подобное.
Прошел час. Еще один. Шериф уже не разговаривал по телефону. В доме воцарилась тишина. Чарли заподозрил, что начальник решил вздремнуть. Дважды на пороге показывалась миссис Фаррингтон, с толстыми щиколотками, с обрюзгшим лицом, сведенным подозрительной гримасой, и предлагала полицейским «стаканчик холодной воды» и «стаканчик холодного лимонада» – и то и другое было принято с благодарностью. Наконец, примерно в четыре часа – Чарли мог только угадывать время, полицейские давно отобрали у него и часы, и чековую книжку, и кольца – к краю тротуара у дома подкатила открытая повозка, запряженная парой костлявых, однако норовистых с виду коней.
В тот же момент дверь особняка распахнулась и оттуда вынырнул шериф Фаррингтон. Он на ходу ухватил Чарли за руку, будто подобрал ведро по пути к колодцу, оторвал его от крыльца. Небольшой группкой они проследовали через лужайку перед домом: Чарли с шерифом впереди, помощники спешили следом.
Человек, державший поводья, был одет в ветхий пиджак, протершийся от старости по швам; на голове у него красовался цилиндр. Скорее всего, фермер, нарядившийся ради праздника. Он мрачно ьзирал на всю компанию из-под надвинутого на лоб головного убора.
– Айзек, – приветствовал его шериф, кивнув при этом головой, и возница, соблюдая ритуал, ответил кратко и односложно, также кивнув при этом:
– Билл.
Шериф подсадил Чарли на край повозки, тот из помощников, лицо которого напоминало зад одного из существ, чье пребывание более уместно на пастбище, подтолкнул Чарли в спину. Фаррингтон поднялся на козлы рядом с кучером, оба помощника вскарабкались в повозку, уселись рядом с Чарли на солому и вытянули ноги, вздыхая от удовольствия. Экипаж тронулся. Когда они отъезжали от дома, Чарли перехватил взгляд соседского мальчика – неподвижный, пристальный, терпеливый.