Не менее плодотворен был фламандский гений и в пластических искусствах, и в те же годы, когда развертываются патетические искания Ван Гога, заявляет о себе Джеймс Энсор с его невероятной фантазией. Гротесковый лиризм его картин и самих их названий, как и всего, что он писал или говорил, сделала художника живой легендой, и для тех, кто его знал, он остался незабываем.
Метерлинк, помимо многого другого, создал театр молчания. Вообще, можно заметить, что в символистском театре действие не исчерпывается последовательностью конкретных фактов, даже если они полны драматизма: оно имеет свою «изнаночную» сторону, еще более драматичную, ибо она загадочна и пробуждает конфликты и желания в нашем бессознательном. Не схожее с театром Метерлинка, но близкое ему по направленности, которую мы сейчас обозначили, ярко раскрывается масштабное драматическое творчество Ибсена. По объему и неисчерпаемому богатству оно не уступает театру Шекспира. Подобно ему, Ибсен резко правдивыми красками изображает целый пласт человеческой реальности, точнее — определенное общество, и в то же время воплощает в сценическом действии таинственные духовные энергии, полные жизни, несмотря на кажущуюся их призрачность. Сочетание жестокой прозы и множества смыслов, обретаемых ею в мире фантазии, отзывается в нашем восприятии кричащим диссонансом.
Благодаря Ибсену скандинавская душа очаровывает беспокойных европейцев. Влияние драматурга испытывает, в частности, Париж, и театр «Эвр» становится центром расцвета этой моды. Но не меньшее влияние окажет Ибсен на остальную Европу, так же как и романисты Норвегии, Швеции, Дании. Распространяется особое — мечтательно-меланхолическое — мироощущение, истоки которого приписывают протестантской душе, при том что ее нравственное и социальное бунтарство нередко оборачивается яростным восстанием против нетерпимости пасторов, лицемерно поддерживающих консерватизм буржуазии. Для Стриндберга, писателя и художника, в своем роде духовного брата Гогена, невроз становится источником превращения ненавистной реальности собственного одиночества в некую инфернальную ирреальность. Тревожные образы художника Мунка и его путь борьбы с безумием свидетельствуют о стремлении символизма представить то, что находится «по ту сторону» представимого.
Э. МУНК. «Пер Гюнт» Г. Ибсена. Афиша к спектаклю театра «Эвр». 1896
Не обнаружим ли мы то же стремление и у скульптора Родена? Из всех искусств скульптура изобразительна в самом прямом смысле: не перенося реальность в какой-то абстрактный план, она воспроизводит ее объемно, позволяя обойти вокруг произведения, как вокруг природного объекта. Вот почему попытка выразить саму идею реальности, не ограничиваясь простым воссозданием предмета в пространстве, является для скульптора как бы сверхзадачей — благородной и возвышающей его искусство. Именно к этому стремился Роден, передавая в своих глыбах силу мысли, творческой воли, жизненного порыва.
О. РОДЕН. Мысль. 1886
М. ВРУБЕЛЬ. Демон (сидящий). 1890
Обобщить великий момент истории человеческого гения — значит собрать воедино факты, на первый взгляд разнородные, и попытаться определить сходство стоящих за ними интенций. Работа эта тем деликатнее, чем сложнее изучаемый момент, чем разнообразнее проявилась его суть во множестве стран и культур.
Надо признать, что в некоторых пластах символизма устойчивы влияния предшествующих направлений — например, импрессионизма или, как уже отмечалось, немецкого романтизма. Наконец, в символизме предугадываются противоположные по характеру течения будущего — такие, как экспрессионизм. Гоген, Ван Гог, Энсор, Мунк уже несут в своем творчестве черты экспрессионизма. Есть у символизма и некоторые точки соприкосновения с искусством наби — в таких аспектах, как интерес к улице, к афише, к ночным развлечениям, к народным ремеслам. Следует отметить непростые родственные связи между символизмом и различными формами искусства «конца века», процветавшими на обоих континентах. В этих связях и взаимодействиях, составляющих богатство жизни, ничем нельзя пренебречь: они подлежат анализу как с эстетической, так и с историко-социологической стороны. Но остается главный факт, который нам предстоит постичь в его коренной противоречивости. Мы хотели бы зафиксировать контраст двух явлений, позволяющих, как нам кажется, определить в принципе символистскую мысль: Малларме и Рембо. Первый, после своей турнонской ночи, отказавшись от имитации действительности, упорно стремился уничтожить ее видимостью, всецело вымышленной, воображенной. Неслыханное метафизическое притязание, задающее тон мечтам всех новаторски настроенных художников эпохи. Другой важнейший опыт — опыт Рембо — дает нам в качестве основной формулы название одной из частей его произведения: «Алхимия слова». Здесь вновь поражает яркий контраст между новым поколением художников и предыдущим — парнасцами, которые жаждали стяжать славу непревзойденных мастеров ювелирной отделки «эмалей и камей», «трофеев» и прочих украшений. Однако их последователи, непревзойденные химики и алхимики, посвящают себя преобразованию тех же металлов — материи мира и искусства в материю философского камня. Две эти противоположные авантюры и все смелые начинания, непосредственно вызванные ими к жизни или им близкие, утверждают символизм как удивительную главу в истории духа.
Подобное заключение побуждает нас вернуться к нескольким более ранним замечаниям, касающимся общей социологии символизма. Болезненная реакция на него объяснялась, очевидно, тем, что в его творческой оригинальности и в оригинальных особенностях его творцов видели каприз и неестественность. Казалось, эти художники ставят себя вне человечества. Но человеческое проявляется всего человечнее, прячась в неустранимых индивидуальных странностях. По и Бодлер, как мы уже говорили, — предвестники такого рода странности. Существует ли более волнующая тема для размышления, чем их судьбы, и в чем ином могли бы мы яснее прозреть вероятную тайну нашей судьбы? Не менее яркий образ битвы с жизнью, быть может, даже еще более трагический и страшный, являет Верлен. Ничто не пробудит в нас столь глубокого сопереживания сокрушительной его беде, как возвращение к первому четверостишию «Гробницы», которую посвятил ему Малларме. По-моему, это прекраснейшее из стихотворений цикла «Гробницы», написанных Малларме, певцом смерти и славы.
О. РОДЕН. Блудный сын. До 1889
Э. МУНК. Крик. 1895
О. РЕДОН. Христос, хранящий молчание
Утес, борей его пусть хлещет, разъяренный,
Не остановится под набожной рукой,
Ощупавший свое подобие с людской
Бедой, чтоб прославлять лишь слепок удрученный
(Пер. М. Талова)
Вдумайтесь. Поймите, что перед нами вершина нравственной мысли. Бездна падения, вдобавок предел безумства, любовная авантюра с Артюром Рембо, выстрел в Брюсселе, тюрьма в Мопсе, откуда вынесены были столь возвышенные порывы к святости, — мало того, еще и абсент, больницы, меблированные комнаты… Но нет: эта лавина ужасов ничем не хуже наших с вами самых обыкновенных ошибок и несчастий. Сул Малларме уравнивает нашу обычность с такими страшными грехопадениями. И этот отшельник, чьи слишком утонченные загадки вызывали смущение у светских эдипов, обращает к нам слово смирения и милосердия. Слово души, услышано ли оно? Какая пропасть между ним и высокомерной бранью, которой осыпают современники искусство тех, кто способен сказать такое слово и посвятить его одному из собратьев-художников, более всех достойному жалости и в то же время осененному, как никто другой, поистине чудным вдохновением!
В. ВАН ГОГ. Sorrow (Горе). 1882
Следует добавить, что непостижимый Малларме в своем повседневном поведении был в высшей степени простым и славным человеком, умевшим ценить блистательную иронию, дружбу, балет, музыку и женщин. Образец мудрости являет и «творческий соратник» поэта — Редон: нетрудно было бы принять его за жертву дьявольских кошмарных наваждений, но, по сути, он терзался лишь проблемами сложнейшей из техник — гравюры. Это великое сердце стоика полностью ограничило себя своим ремеслом и своими привязанностями, ничего не требуя сверх того. Он устоял перед соблазном обращения, вопреки настойчивым уговорам двух очень дорогих ему друзей — Гюисманса и Жамма, и предпочел иную форму духовности, которая создателю образов Христа и Будды представлялась — без лишних громких деклараций — по-своему не менее истинной, чем какое-либо определенное вероисповедание.