Слухи эти, основывавшиеся на том, что любовницей Каплуна была Ольга Спесивцева, мало правдоподобны. Но фигура Бориса Гитмановича, действительно, фантасмагорична. Он, по родству с убиенным Урицким, сделался секретарем жены Г. Е. Зиновьева (звали ее «товарищ Равич» — не сразу поймешь, не зная, что она Сарра Наумовна).
Распоряжался Каплун городским хозяйством Петрограда и в этой должности занялся глобальным уничтожением петербургских кладбищ и внедрением кремации, большим энтузиастом которой он был. Возил даже Спесивцеву (в компании с Корнеем Чуковским) смотреть, как сжигают трупы в экспериментальной печи на Васильевском острове (в бывшей бане). Предполагалось соорудить в городе грандиозный крематорий, для чего был объявлен специальный конкурс, да заодно вырублен двухвековой сад в Александро-Невской лавре. Но заветной мечтой Каплуна было воздвигнуть всемирный иудейский храм, на что организовалась и подписка (остановленная лишь непосредственным вмешательством «железного Феликса», специально для этого выезжавшего в Петроград). Кузмин бывал у Спасских, слушал игру пианистки Марии Юдиной и заметил над кроватью Софьи Гитмановны знак Розенкрейцеров… «Эге, — подумал тогда Михаил Алексеевич. — Вот оно что!». У него был особенный нюх на такие вещи, не случайно вступил в свое время в «Союз Михаила Архангела».
Записал он о Гитмановне в дневнике: «Мне все представляется, как в 19-м году в пустом Ленинграде она каталась со Спесивцевой с гор в запертом Летнем саду. В ней есть какая-то прелесть времени военного коммунизма, жуткая и героическая, не без ГПУ. И тут же эта живая покойница от балета — Спесивцева».
Так вот, дневник. Одна из страшных тайн русской литературы. Кузмин вел его тридцать лет — почти восемь тысяч страниц. При том положении, которое он занимал в русской культуре 1900–1920 годов, прочитать, что там понаписано, жутко интересно.
К началу 1930-х годов денег уже настолько не было, что Кузмин решил с этим сокровищем расстаться и в 1933 году продал его за 25 тысяч (деньги и тогда очень небольшие) в Литературный музей, заведовал которым В. Д. Бонч-Бруевич — из когорты, что называлось, старых партийцев. Архив немедленно затребовал НКВД. Идеологическая комиссия при ЦК ВКП(6) признала покупку политической ошибкой: ничего, мол, художественного, одна гомосексуальная грязь. Упивались им на Лубянке пять лет, сделали немало ценных выписок. Кое-что, по-видимому, изъяли, остальное вернули в музей. Предполагается, что в результате этого чтения многих взяли на заметку: кого в лагеря, кого, шантажируя, в осведомители…
Сам дневник заперли в архив под таким секретом, что до начала 1990-х годов доступа к нему практически не было. Зато теперь, говорят, готовят полное издание. Кое-что уже опубликовано кузминистами — сюжеты, скорее, не для малотиражных литературоведческих изданий, но массовых газеток типа «СПИДинфо». Однако предположение, будто дневник Кузмина способствовал выявлению «врагов народа» (в чем не сомневалась Ахматова), требует все же большей конкретности. Хотелось бы знать, кого именно взяли на том исключительном основании, что его фамилия попалась в кузминских записях.
Сомнительна, впрочем, и другая тенденция кузминистов: представить тихого поэта каким-то особенным врагом большевистского режима. Судя по записям в дневнике, уже опубликованным, непосредственно в дни октябрьского переворота он был даже доволен таким развитием событий. Нравились ему милые юные солдатики и матросы, объявившие внезапный «мир народам». Через некоторое время, ощутив нехватку продуктов в магазинах, он пересмотрел свою точку зрения. С 1919 года, когда все со дня на день ждали на улицах Петрограда благодетеля Юденича, до уничтожения кронштадтских бунтарей в 1921 году, — еще на что-то, вроде, можно было надеяться. Но в дальнейшем оставалось только смиренно жить. Что он и делал.
Совпала с объявлением о смерти Ленина работа Кузмина над замысловатой, происходящей в разных временных планах пьесой «Смерть Нерона», но между Ильичом и вдохновенным поджигателем Рима на самом деле такая разница, что усматривать сходство могут, разве что, кузминисты. Михаил Алексеевич античность, худо-бедно, знал. Не только в гимназии учился, но и переводил с латинского. «Золотой осел» Апулея — первые наши томления юности — это ведь Кузмина перевод, до сих пор печатаемый.
Кузмин обладал завидным интересом к жизни, чуткостью к современным ее проявлениям. Только увидел он в книжной витрине в 1927 году роман немецкого экспрессиониста Густава Майеринка «Ангел Западного окна», сразу заинтересовался. Кажется, родители покойной Лидочки Ивановой подарили ему этот роман (русский перевод, между прочим, появился лишь в 1992 году). Считается, что в «Форели» сильны мотивы Майеринка, так же как, почему-то, оперетты Кальмана «Марица» («Кони бьются, храпят в испуге» — нам это все-таки больше напоминает о пушкинских «Бесах»). Но и Кальман ведь был тогда новинкой: премьера «Марицы» — 1924 год. Кинокартины с Конрадтом Фейдтом, кумиром немецких гомосексуалистов, он пересматривал неоднократно (в особенности, «Кабинет доктора Каллигари»). Новейшие европейские течения: дада, сюрреализм — были ему известны. Без этого не понять, например, «Печку в бане» — прозу Кузмина, ставшую тем зерном, из которого посыпались плоды обэриутства. Другое дело, что печатать это делалось все менее вероятным и, наконец, невозможным. Единственным источником средств (ведь он профессиональный литератор, ничем другим не занимался, только писал) — были переводы: Гете, Шекспир, «Дон Жуан» Байрона. Ужасно жалко, что многое пропало, как, например, переведенные им сонеты Шекспира.
На публику его, после московского бенефиса, не выпускали. Однако в 1928 году пригласили выступить в небольшой аудитории для студентов-филологов, в Институте истории искусств, примечательном заведении, которое само уже доживало последние дни. Собрались слушатели не в «зубовском» доме на Исаакиевской, где был институт, а в знакомом нам «мятлевском» (помните, меломана Ивана Петровича — в главе 8). Размещался в этом памятнике архитектуры «ГИНХУК» — основанный «левыми» художниками институт «художественной культуры».
Отвез пятидесятишестилетнего поэта со Спасской на Исаакиевскую будущий ортодоксальный советский блоковед, тогда двадцатилетний В. Н. Орлов. Изрядно проработали его, должно быть, после этого вечера на институтской партячейке. Вспоминал он, значительно позднее (когда позволили уже на такие темы что-то вспоминать), что «из-за толкучки в дверях контролеры не могли уже проверять билеты, и все больше и больше людей проникало в зал. Среди них были как раз те, кого больше всего боялся директор. Каким-то образом мир ленинградских гомосексуалистов узнал о вечере, и люди все прибывали и прибывали. Чаще всего среднего или пожилого возраста, они начали протискиваться к сцене; в руках у многих были букетики цветов. Когда Кузмин кончил читать, они ринулись к сцене и стали бросать туда эти букетики».
Последний сборник Кузмина, «Форель разбивает лед», вышел в том самом 1929 году, когда началась массовая ликвидация попов и кулаков. Это похоже на какой-то оптический эффект, мираж в пустыне: на самом деле ничего нет, но откуда-то видны пальмы и озеро.
Вокруг «Форели» понаписано уже столько, что сама эта книжка в 60 страничек незаметна под фолиантами комментариев. Какая-то американская исследовательница даже предположила, будто в поэме зашифрована история пушкинской дуэли. Что ж, подбросим кузминистам наблюдение, что светлоглазый немец, соблазнивший мальчика Мишу в 8-й гимназии — параллель к белобрысому Дантесу, стрелявшему на Черной речке.
Если уж вспомнилось о той дуэли, очевидна естественная аналогия: семьи Геккерна и Кузмина. И тут появляется третье лицо: Ольга Гильдебрандт, влюбленная в своего Дантеса точно так же, как Катишь Гончарова в своего Юркуна.
Нет надобности повторять, что дуэль была для Геккернов трагической случайностью, фатумом, морализаторство по поводу которого не более уместно, чем о кирпиче, свалившемся на голову. Интересна нам эта семья другим. Геккерну и Дантесу удалось идеально разрешить серьезную проблему сосуществования двух родов любви. Случаев решительной невозможности брака гомосексуала с женщиной едва ли не меньше, чем счастливых гомосексуальных браков. Как правило, муж, отнятый женой от любовника, попросту переходит на обычный режим двойной жизни, пытаясь, если не изменить (что невозможно), то замаскировать свою сущность. На фоне этой, в общем, безотрадной картины гражданского лицемерия, маскируемого под нравственность, примеры Геккерна и Кузмина внушают оптимизм.
Ольга Николаевна Гильдебрандт выступала на сцене Александринского театра под псевдонимом «Арбенина», в честь крестного, Юрия Михайловича Юрьева. Константин Александрович Варламов был другом их семьи. Вряд ли в этом кругу могли испытывать особенные иллюзии.