— Ты хорошо пахнешь, — сказала Анхелика, пробежав пальцами по моим мокрым волосам. — Это из бутылочки? Я кивнула. — Хочешь, я и тебе вымою волосы? С минуту поколебавшись, она быстро сняла платье.
Тело ее было таким сморщенным, что на нем не оставалось ни дюйма гладкой кожи. Мне она напомнила одно из окаймлявших тропу чахлых деревьев с тонкими серыми стволами, почти ссохшихся, но все еще выбрасывающих зеленую листву на ветвях. Никогда прежде я не видела Анхелику нагой, потому что она ни днем, ни ночью не снимала своего ситцевого платья. Я уже не сомневалась, что ей гораздо больше сорока лет, что она и в самом деле глубокая старуха, как она мне говорила.
Сидя в воде, Анхелика повизгивала и смеялась от удовольствия, громко плескалась и размазывала пену с волос по всему телу. Ковшиком из разбитого калабаша я смыла пену, вытерла ее тонким одеялом и расчесала гребнем темные короткие волосы, уложив завитки на висках.
— Жаль, что нет зеркала, — сказала я. — На мне еще осталась красная краска?
— Немножко, — сказала Анхелика, придвигаясь к огню. — Придется Милагросу снова разрисовать тебе лицо.
— Не пройдет и минуты, как мы обе пропахнем дымом, — сказала я, поворачиваясь к лубяному гамаку Анхелики. Забираясь в него, я недоумевала, как она может в нем спать, не вываливаясь на землю. Его длины едва хватало для моего роста, а узок он был настолько, что и не повернуться. И все же, несмотря на впившиеся мне в голову и тело острые края лубяных полос, я неожиданно для себя задремала, глядя, как старая женщина разламывает собранный хворост на одинаковые по длине веточки.
Странная тяжесть удерживала меня в том раздвоенном состоянии, которое не было ни сном, ни явью. Сквозь прикрытые веки я видела красное солнце. Где-то слева я ощущала присутствие Анхелики, с тихим бормотанием подкладывающей ветки в огонь, и присутствие леса вокруг, все дальше и дальше втягивающего меня в свои зеленые глубины. Я позвала старую женщину по имени, но с моих губ не слетел ни один звук. Я звала снова и снова, но из меня лишь выплывали беззвучные формы, взлетая и падая на ветерке, как мертвые мотыльки. Потом слова начали звучать без всякого участия губ, будто в насмешку над моим желанием знать и задавать тысячи вопросов. Они взрывались в моих ушах, их отзвуки трепетали вокруг меня, словно пролетающая по небу стайка попугаев.
Почувствовав вонь паленой шерсти, я открыла глаза.
На грубо сколоченной решетке, примерно в одном футе над огнем лежала обезьяна с хвостом, передними и задними лапами. Я тоскливо покосилась на корзину Анхелики, в которой было еще полно сардин и маниоковых лепешек.
Милагрос спал в гамаке, его лук стоял у дерева, колчан и мачете лежали рядом на земле на расстоянии вытянутой руки.
— Это все, что он добыл? — спросила я у Анхелики, выбираясь из гамака. В надежде, что жаркое никогда не будет готово, я добавила: — Долго она еще будет печься? С нескрываемым весельем Анхелика блаженно мне улыбнулась.
— Еще немного, — ответила она. — Это тебе понравится больше, чем сардины.
Милагрос руками разделал жареную обезьяну, вручив мне ее голову, самый лакомый кусочек. Не в силах заставить себя высосать мозг из разрубленного черепа, я выбрала себе кусочек хорошо прожаренной ляжки. Она была жилистой, жесткой и по вкусу напоминала чуть горьковатую дичь. Покончив с обезьяньим мозгом, пожалуй, с несколько преувеличенным удовольствием, Милагрос и Анхелика принялись поедать ее внутренности, которые пеклись в углях завернутыми в толстые веерообразные листья. Каждый кусочек перед тем, как отправить в рот, они обмакивали в золу. Я сделала то же самое со своим кусочком мяса и к своему удивлению обнаружила, что оно стало чуть подсоленным. То, что мы не доели, было завернуто в листья, крепко обвязало лианами и уложено в корзину Анхелики до следующей трапезы.
Следующие четыре дня и ночи, казалось, слились друг с другом; мы шагали, купались и спали. Чем-то они походили на сон, в котором причудливой формы деревья и лианы повторялись, словно образы, бесконечно отраженные в невидимых зеркалах. Эти образы исчезали при выходе на поляны или к берегам речек, где солнце палило вовсю.
На пятый день волдыри у меня на ногах пропали.
Милагрос разрезал мои туфли и приладил к стелькам размягченные волокна каких-то плодов. Каждое утро он заново подвязывал к моим стопам эти самодельные сандалии, и мои ноги, словно по собственной воле, топали вслед за Милагросом и старухой.
Мы все шли молча по тропам, окаймленным сплошной листвой и колючими зарослями в человеческий рост. Мы проползали под нижними ветвями подлеска или расчищали себе путь сквозь стены из лиан и веток, выбираясь оттуда с перепачканными и исцарапанными лицами. Временами я теряла из виду моих провожатых, но легко находила дорогу по веточкам, которые Милагрос имел обыкновение надламывать на ходу. Мы переходили речки и ручьи по подвесным мостам из лиан, прикрепленных к деревьям на обоих берегах. На вид это были настолько ненадежные сооружения, что всякий раз, переходя очередной мост, я боялась, что он не выдержит нашего веса.
Милагрос смеялся и уверял меня, что его народ хоть и неважно плавает, зато искусен в строительстве мостов.
Кое-где нам попадались в грязи на тропах следы человеческих ног, что по словам Милагроса свидетельствовало о наличии по соседству индейской деревни. Но мы ни разу не подошли ни к одной из них, так как он хотел, чтобы мы дошли до цели без всяких остановок.
— Если бы я шел один, я бы уже давно был на месте, — говорил Милагрос всякий раз, когда я спрашивала, скоро ли мы придем в деревню Анхелики. И взглянув на нас, он сокрушенно добавлял: — С женщинами быстро не походишь.
Но против нашего неспешного темпа Милагрос не возражал. Мы часто разбивали лагерь задолго до сумерек, гденибудь на широком речном берегу. Там мы купались в прогретых солнцем заводях и обсыхали на громадных гладких валунах, торчащих из воды. Мы сонно смотрели на неподвижные облака, которые так медленно изменяли форму, что спускались сумерки, прежде чем они полностью меняли свое обличье.
Именно в эти ленивые предвечерние часы я размышляла о причинах, побудивших меня удариться в эту немыслимую авантюру. Может, это ради осуществления какой-то моей фантазии? А может быть, я пряталась от какой-то ответственности, которая стала для меня непосильной? Не упускала я из виду и возможности того, что Анхелика могла меня околдовать.
С каждым днем мои глаза все больше привыкали к вездесущей зелени. Вскоре я начала различать синих и красных попугаев ара, редко попадавшихся туканов с черными и желтыми клювами. Однажды я даже заметила тапира, бредущего напролом через подлесок в поисках водопоя. В конечном счете он оказался нашим очередным блюдом.
Обезьяны с рыжеватым мехом следовали за нами по макушкам деревьев, исчезая лишь тогда, когда на нашем пути встречались реки с водоскатами и тихими протоками, в которых отражалось небо. Глубоко в зарослях, на обросших мхом поваленных деревьях, росли красные и желтые грибы, настолько хрупкие и нежные, что рассыпались в цветную пыль при малейшем прикосновении.
Я было пыталась сориентироваться по встречавшимся нам крупным рекам, надеясь, что они будут соответствовать тем, которые я помнила из учебников географии. Но всякий раз, когда я спрашивала их названия, они не совпадали с теми, какие я знала, поскольку Милагрос называл их индейские имена.
По ночам при слабом свете костра, когда земля, казалось, источала белый туман, и я чувствовала на лице влагу ночной росы, Милагрос начинал низким гнусавым голосом рассказывать мифы своего народа.
Анхелика широко раскрывала глаза, словно стараясь не столько внимательно слушать, сколько не уснуть, и обычно минут десять сидела прямо, а потом крепко засыпала. А Милагрос рассказывал до глубокой ночи, оживляя в памяти времена, когда в лесу обитали некие существа — отчасти духи, отчасти животные, отчасти люди — существа, насылавшие мор и наводнения, наполнявшие лес дичью и плодами и учившие людей охоте и земледелию.
Любимым мифом Милагроса была история об аллигаторе Ивраме, который до того, как стать речным животным, ходил и разговаривал, как человек. Ивраме был хранителем огня и прятал его у себя в пасти, не желая делиться с другими. Тогда лесные обитатели решили устроить аллигатору роскошный пир, ибо знали, что только заставив его расхохотаться, они смогут похитить огонь. Они рассказывали ему одну шутку за другой, пока, наконец, Ивраме не выдержал и не разразился громким хохотом.
Тогда в его раскрытую пасть влетела маленькая птичка, схватила огонь и улетела высоко на священное дерево.
Оставляя нетронутым основное содержание мифов, которые он выбирал для рассказа, Милагрос видоизменял их и приукрашивал по своему вкусу. Он вставлял в них подробности, не приходившие ему прежде в голову, добавлял собственные суждения, возникавшие по ходу повествования.