Ознакомительная версия.
Quare Religio pedibus subiecta vicissim Obteritur: nos exaequat victoria caelo (Поверженная в прах религия теперь попирается ногами: победа нас самих поднимает на небо. – Сравни у Вергилия: Felix qui potuit rerum cognoscere causas Atque metus omnes et inexorabile fatum Subiecit pedibus strepitumque Acherontis avari. (Блажен, кто смог постичь причинную связь явлений и попрал всякие страхи перед неумолимым роком и плеском волн жадного Ахерона.))
Но ко II веку по Р. X. об этой Цицероновой школе жизни в Греции и в самом Риме почти что не осталось уже помина. В тяжких превратностях исторических судеб свободолюбивый и гордый древний эллин успел к тому времени обратиться в пронырливого и подобострастного грека, фигура которого так рисуется у Ювенала:
Grammaticus, rhetor, geometres, pictor, aliptes, Augur, schoenobates, medicus, magus: omnia novit Graeculus esuriens: in caelum, iusseris, ibit. (Грамматик, ритор, геометр, живописец, массажист, авгур, канатный плясун, медик, маг – на все руки мастер голодный грек: если прикажешь, он полезет на самое небо).
Про римлян тоже сказано было уже грозное слово: (Populus)… qui dabat olim Imperium, fasces, legiones, ornnia nunc se Continet atque duas tantum res anxius optat Panem et circenses…' (Народ, который некогда давал гражданскую и воинскую власть, легионы, все, одним словом, теперь стал смирен и с замиранием сердца просит лишь двух вещей – хлеба и зрелищ).
Да, сверх того, отнюдь нельзя упускать из виду, что ряды «греко-римского образованного общества» в расцвет империи совсем не состояли только из римлян и греков. Римские граждане этой эпохи представляют собой пеструю смесь различных западных и восточных национальностей, многие из которых раньше совсем не поднимались на сколько-нибудь высокую степень духовной культуры или прошли совершенно особый цикл религиозного развития. Все эти кельты и германцы, египтяне и сирийцы в римской тоге стремились, правда, с большим усердием ассимилировать себе внешние формы греко-римской цивилизации; но это не мешало им смотреть на мир глазами своей родины. И в тех глубоко нездоровых социальных и политических условиях, в которых жило это объединенное империей космополитическое общество, победа осталась не за эллинским духом. Рим, сделавшись столицей мира, стал в то же время торжищем всемирного суеверия, где древняя просветительная философия уже не находила себе места. Вне породивших его условий античное свободомыслие, вооруженное почти единственно элементарным здравым смыслом, оказалось не в силах продолжать сколько-нибудь успешную борьбу с враждебными ему течениями. В IV веке «богобоязненные» люди уже поздравляют человечество, что милостью неба скептические сочинения Эпикура и Пиррона пропали без следа. На место их теперь становится так называемый неоплатонизм ямблихов-ского толка, где ранее добытое греческой философскою мыслью высокое понятие о божестве мирится с бесчисленными политеистическими культами империи через «демоническую» теорию. Придав гораздо более грубую форму старинному платоновскому учению о демонах и пропитав его элементами, заимствованными из религий мистического и фантастического востока, теория эта наполняет мироздание посредствующими между божеством и человеком существами, их объявляет истинными свершителями чудес, приписывавшихся народной верою богам, и с головой уходит в изыскание путей для сообщения с этим сверхъестественным миром и подчинения его воле человека. Для нее мало-помалу волшебник и совершенный в своей науке философ сливаются в одном лице. И неоплатонической философии платили тяжкую дань самые видные умы среди кончавшего свой век языческого общества. Последний коронованный язычник Юлиан был ревностнейшим демонослужителем (daemonicola) в духе и силе наставника своего Ямблиха. Стоит прочесть панегирик Юлиану, составленный известным уже нам ритором Либанием.
Ему приятнее, когда к нему обращаются с титулом «жрец», чем с титулом «император», и звание жреца он носит с полным правом. Ибо насколько своим искусством править он затмевает других венценосцев, настолько глубиной своих познаний в делах священных он превосходит других жрецов: я говорю при этом не о современных нам невеждах, я говорю о просвещенных жрецах древнего Египта. Он не довольствуется жертвоприношениями изредка, по установленным празднествам; но, убежденный в истине правила, что к богам надо обращаться пред всяким предприятием и пред началом всякой речи, он каждый день приносит жертвы, которые другие приносят лишь каждый месяц. Кровью жертв приветствует он солнце при восходе, и кровь их снова льется вечером в честь его захода. Затем другие жертвы закалываются в честь демонов ночи… И, что еще прекраснее, во время жертвоприношений он не сидит спокойно на высоком троне среди своих телохранителей, блистающих золотом щитов, он не чужими руками служит своим богам; нет, он сам принимает участие в обрядах, он сам вступает в ряды служителей алтаря, он носит дрова, он берет в руки нож, он вскрывает сердце приносимых на алтарь птиц, он обладает искусством читать судьбу по внутренностям жертв.
Кому при этом не вспомнится невольно и приведенный нами ранее Либаниев панегирик своей риторике: «Если бы не красноречие, то чем бы отличались мы от варваров?»
Как бы ни относиться, однако, к проведенной нами параллели и как бы ни представлять себе влияния, действовавшие понижающе на тон умственной жизни Римской империи, но самый факт стоит вне спора: умственная культура римского общества во всех его слоях являла собою перед падением язычества очень неутешительную картину. Трудящиеся земледельческие классы, приниженные обитатели деревни, не видавшие никакой школы и никакой «системы народного образования», жили детьми природы: почтенный по древности своей культ священных деревьев нисколько не являлся редкостью в империи; наряду с ним процветал культ межевых знаков. Но если даже земледельцы молились олимпийцам, то для них «благочестие» все же имело главный смысл, как средство привлекать в должном количестве и свет, и дождь на свои сады и нивы. Что касается правящих классов общества, сосредоточивавшихся в бесчисленных городах и городках, которыми «всемирный город» покрыл лицо империи, то «сливки интеллигенции» больше всего похожи были тогда по своему духу на современных нам «спиритов» и «теософов». «Я ничего не считаю невозможным», – заявлял один из ранних вожаков интеллигенции по этому пути, известный писатель II века Апулей. Так рассуждали тогда и многие другие. Кружки знатного общества, увлекавшиеся модным в те времена таинственным культом египетской Изиды, не находили, например, ничего невероятного в событии, свидетелем которому оказался воздвигнутый на Марсовом поле храм Изиды, где однажды серебряная змея богини при нарушении одною из римских дам устава о супружеском воздержании многозначительно покачала головой. Такие вещи могли казаться глупостью только «непосвященным» людям вроде сатирика Ювенала, который сохранил для нас память об этом. А «посвященным», особенно если они сподобились окунуться в самый источник мистической мудрости, в мистерии востока, оставалось лишь скорбеть о духовной ограниченности подобных рационалистов. Для них та магия, на которую профаны вообще смотрели издревле очень косо, являлась высшей из всех наук, способной сделать человека действительным «царем вселенной». Наконец, масса городского общества довольствовалась тем миросозерцанием, которое она выносила из школы или которым она заимствовалась у побывавших в школе людей. Нельзя сказать, чтобы она верила всякому слову о богах в заученных ею наизусть на школьной скамье поэтах – ее никто к тому и не обязывал, ибо античная религия не знала «догмы», – но в общем было бы напрасно думать, чтобы она читала греческих трагиков или Вергилиеву Энеиду нашими глазами. Довольно здесь напомнить, что даже христианские философы, как Августин, считали истиной рассказ о жертвоприношении Ифигении в Авлиде с чудесною заменой ее ланью, и в спорах о деятельности богов в природе ссылки на поэтов являлись самым обычным доводом. Ранее пробудившийся скептицизм, правда, не вымирал совсем в римском языческом обществе до самого его конца. Но так как он обычно соединялся с общим индифферентизмом, так как насмешники типа Лукиана, смеявшиеся зараз и над поэтами, и над философами, и над геометрическими или астрономическими умозрениями, на место осмеянных теорий не ставили ровно ничего, то и влияние их шло не глубоко. Притом же в эпоху торжества неоплатонизма скептикам приходилось держаться осторожно. Если старинный принцип римской религиозной политики гласил Deorum iniuriae diis curae («Оскорбления богов – богам забота»; иначе говоря, боги не нуждаются в помощи людей, чтобы карать тех, кто осмелится их оскорбить), то спириты ямблиховского направления учили, что «с теми, кто спрашивает, есть ли боги, и в этом сомневается, не следует разговаривать как с людьми: их надо травить, как хищных зверей». Зато после создания Пантеона, собравшего под одной кровлей все прежде враждовавшие между собой божества, терпимости римского общества к выбору культа не было уже пределов. Оно охотно допустило бы в свой Пантеон и того Бога, которому молились евреи и христиане. И только упорное утверждение его поклонников, что наряду с ним не может быть места другим богам, что все другие боги суть лишь «глаголемые бози», заставляло римское общество гнать иудеев и христиан, как атеистов (Очень характерно, что термин аЭгсх; в юридическом языке империи прилагался исключительно к иудеям и христианам, не распространяясь на религиозных скептиков). Помимо же этого всякий римский гражданин в религиозной области был почти безгранично свободен. Он, правда, не должен был забывать почтения к римским богам, издревле покровительствовавшим государству; но боги эти не были ревнивы и не мешали никому ходить к каким угодно другим алтарям и приносить свои мольбы и свои жертвы зараз какому угодно количеству небожителей. Соперничество между языческими религиями сводилось теперь лишь к тому, что они друг перед другом превозносились своею силою – количеством и качеством чудес, которые числились за их богами. И в этой конкуренции литература наводняется якобы безусловно достоверными рассказами, немало способствовавшими тому, что религиозная жизнь римского общества принимает характер, который один из знатоков этого периода описывает нам такими чертами: «С III столетия по Р. X. вся римская религиозная жизнь поглощена была верою в чудеса. Людская мысль и вера чувствовала себя в мире чудесного, как в своей истинной стихии. Чем более разительный характер носила приходившая новая весть, тем скорее и охотнее общество соглашалось ее слушать. О самой скромной критике не было более и речи, легковерие у образованных римлян переходило всякие границы, и как среди обманутых, так и среди самих обманщиков бесчисленное множество людей теряло окончательно способность отличать правду от неправды. Гигантская сеть суеверия, сплетенная соединенными усилиями запада и востока, покрыла собой всю Римскую империю. Мир никогда не видывал общества, которое при всей своей образованности и утонченности до такой степени жило бы в сфере сверхъестественного». (Th. Trede, Wunderglaube im Heidentum, S. 57.)
Ознакомительная версия.