него — давным-давно — один человек…) просты и незатейливы, мотив их лёгок и монотонен. Мне они нравятся, всегда нравились, — и одну из них я поставил в самое начало, как эпиграф):
птица села на забор
птица с дыркою в груди
птица села на забор
не сказала ничего
да и что тут говорить
если птица на заборе
и увидеть может всякий
птицу с дыркою в груди
мы стоим перед забором
не умея удивиться
и рассматривая птицу
через дырку на груди:
есть там мы
и нас там нет
есть там вы
и вас там нет
есть леса
и океаны
есть страданье
и любовь…
…но не можем разглядеть:
чья же очередь сидеть
днём и ночью на заборе
с круглой дыркою в груди
Пролог
(пересказ со слов очевидца…)
Ну надо же…
Широко разинувши рты, бомжи смотрели на резко сгустившееся и потемневшее пламя. Недогоревший хворост, кромка пылающих углей, дым — всё как бы втягивалось в твердеющий, сплюснутый с боков шар костра. Втянулось… Обрело очертание высокой сумрачной птицы… Прояснилось…
На поляне, посреди окраинного пустыря (где ещё недавно весело потрескивал жаркий и говорливый весенний костерок) стоял, строго оглядывая забалделых пустырных бродяг, светло-чёрный аист…Пооглядывался… переступил разок-другой тростинками-лапами… встряхнулся… улетел.
— Надо же…
— Да, осерчал Миша-то… Осерчал…
— А чего он? Чего?..
— Да…
— Ну а чего он?.. Мы же — ничего…
— А картошка, картошка-то где…?
— Ох…
— С ним всегда вот так… Не поймёшь… Осерчал… — Ох…
— Да чего тут понимать! По сердцам нашим пробежался — ему и хватило!.. Объурудились…
— Да…?! Сам-то ты не урод, что ли?!!
— И я…
— Ох…
— На то он и колдун, чтоб чудить…
— Миша не колдун!.. Нет, не колдун…
— Да? А кто же?..
— Ангел…
— Ага, ангел… Как же…
— Ох…
Увлечённый обсуждением-бормотанием, бомжовый контингент не сразу заметил высветлившего, омывшего пустырь рассвета…Затихли. От рассвета пахло теплом, ветром и — разлитыми от края до края, окунувшими в, себя всё и вся — небесами.
…А ещё: впервые за этот год — по кочкам, в оврагах, в полёгших-поникших за зиму сохлых зарослях многотравья — замелькали крохотные жёлтые цветы. Первые. Никем и ничем не затмеваемые. Солнечные.
И ни малейшего предчувствия — вот что любопытно!
Я сидел у края дороги на обломке бесцельной бетонной плиты. Ленивая была дорога, полупрозрачная и тёплая, словом — такая, какой и должна быть дорога в начале октября.
Ни единой подводы, ни единого грузовичка, — ничего, на что я рассчитывал после объявления на вокзале о поломке единственного на этот день автобуса. Нет, не то чтобы пройти десяток-другой километров было утомительно и в надрыв: погода ласковая, не жаркая, лёгкий прохладный ветерок, примятая и успокоенная недавним дождём пыль… Но — лениво как-то шлось, как-то неохотно и равнодушно.
Я отпил из фляги воды, достал из рюкзака тетрадь со стихами и, положив её под голову, растянулся на приятно шероховатой плите.
Задремал…
— Вы гусёк или гусик?
Этот голос (звончато-мягкий, не без приятности) тотчас же вытряхнул меня из сладкого сквозняка дрёмы. Я приподнял надвинутую на глаза кепку и покосился в сторону говорившего.
Передо мной стоял типичный деревенский мужичонка, лет сорока-сорока пяти. Спутанные светлые волосы, какой-то совсем уж бесцветный пух на подбородке, серая телогрейка, серые же засаленные брюки, кирзовые сапоги.
— Удобно ли вам? не твёрдо ли? — заботливо осведомился мужичонка.
— Нормально, — ответил я и снова надвинул на глаза кепку. Было досадно и даже несколько утомительно, что — вот, вытряхнули из чего-то приятственно-аморфного, разбередили, потревожили. Я повернулся на левый бок — спиной к мужичку — и попытался вернуться в дрёму.
— Так вы гусёк или гусик…?
Это было уже слишком! Я резко развернулся, рассадив при этом о выступающий камешек колено, и оказался лицом к лицу с назойливым аборигеном.
— Слушайте, дядя, — не без злости сказал я, — шли бы вы!.. Куда шли — туда и идите! Вам что, заняться нечем?!
— Есть, конечно…
— Ну так идите и занимайтесь!..И дайте, наконец, не трогавшему вас пешеходу покоя.
— Я бы дал… — в голосе мужичка появились совершенно искренние грустные нотки, — я бы дал, но у меня и самого нет… О, ну конечно, изредка — бывает! да — ой-йой-йой… — изредка.
— Вы о чём, собственно? — Я несколько растерялся.
— О покое, — ответил мужичонка. Он сказал это с какой-то укоризненной ласковостью, а потом — подшмыгнув штаны — преспокойно ухватил с плиты мою тетрадку со стихами и начал её листать.
Так, подумал я, на лицо встреча с местным дурачком. Этого ещё не хватало! Сначала — автобус накрылся, потом — накатила лень к передвижению и мне светила в ближайшем будущем ночёвка без всякого укрытия да ещё с дождём в перспективе… а теперь — юродивый шалун…!
— Отдайте тетрадь, — я сказал это мрачно и зачем-то — нервное, должно быть — облизнул губы.
Он поднял голову. Он посмотрел на меня (внутри вдруг шевельнулась, неизвестно откуда, жутковатая весёлость).
Он улыбнулся.
— Вы — не гусёк, вы — не гусик… Вы — поэт! Ха! Шёл себе, шёл и подобрал на обочине поэта! Ха!..Снимаю перед вами шляпу, маэстро!
На его голове появилась драная, вся в сохлой соломе и ошмётках непонятной шелухи фетровая шляпа. Он поклонился, сдёрнул её с головы и широким (опять же — искренним!) взмахом отправил вверх. После чего на нём появилась другая шляпа — зелёная, из искусственной кожи. И её он подбросил. Потом ещё одна — женская, из каракуля… И ещё… И ещё…
Я смотрел на землю, на всё увеличивающийся раскид пёстрого многошапочья. Это было похоже на причудливую грибную поляну… причудливую и нелепую. Я не старался понять то, что вижу, не было и мыслей во мне (ни единой!), только: откуда-то издалёка тренькающее удивление по поводу своевременно (!) сломавшегося автобуса и — смотренье на ворох шляп…
— Отдайте тетрадь, — повторил я, обнаружив, что несколько охрип. Не дожидаясь, — выхватил из его рук свою тетрадь.
— Я не дурачок, маэстро… И я не местный.
Шляпы исчезли. Все. Разом… Но то что они были — не вызывало ни малейшего сомнения: пригнувшаяся трава на месте их недавнего лежанья ещё не распрямилась, а нераспрямлённые участки отличались округлостью.
Я молчал. Совсем не