Однако что касается истины, то было бы весьма печально, если бы все так и окончилось одними предположениями и контрпредположениями, без решающей вспышки молнии факта, разгоняющей тьму неопределенности. И, по правде говоря, рассуждая здесь о предположительно-ослабляемой ценности тех или иных материалов, я чисто произвольно принял точку зрения так называемого "строго научного" неверия. Моя собственная точка зрения отлична. Для меня молния уже сверкнула, не просто "предположительно ослабив" ортодоксальную веру, но решительно выявив ее несостоятельность. Употребив язык профессиональной логики, скажем, что истинность общего утверждения может быть опровергнута частным примером. Если вы желаете опровергнуть закон, гласящий, что все вороны черные, то вам не нужно доказывать его неприменимость к воронам вообще; вполне достаточно доказать существование одной белой вороны. Моей белой вороной является миссис Пайпер. Я не могу не признать, что во время трансов этого медиума проявляется знание, которого она никогда не обретала при помощи обычного использования глаз, ушей и сообразительности в бодрствующем состоянии. Каков источник этого знания, я не знаю, более того, я не вижу впереди даже слабых проблесков возможного объяснения; но я не вижу также возможности уклониться от признания факта такого знания. И поэтому, обращаясь к остальным свидетельствам — привидениям и всему прочему, — я уже не могу выдерживать по отношению к ним низменно отрицательную предубежденность "строго научного" мышления с его презумпцией относительно того, каким должен быть истинный строй Вселенной. Я чувствую, что несмотря на хрупкость и фрагментарность, сообща эти свидетельства могут представлять собой значительный вес. Строго научный ум может с превеликой легкостью перегнуть палку. Наука — это, прежде всего, определенный беспристрастный метод. Полагать же, будто наука представляет собой скрепленную личной верой и принятую навеки систему определенных результатов, означает искажать сам дух ее, низводить ее до уровня сектантства.[23]
* * *
За последние двадцать пять лет я перевернул целый пласт литературы по психическим исследованиям и познакомился с многочисленными "исследованиями". Кроме того, я провел много часов (хотя и значительно меньше, чем следовало бы), наблюдая (или пытаясь наблюдать) феномены. В теоретическом отношении, однако, я не продвинулся ни на шаг; и, признаться, временами я едва не склонялся к тому, чтобы поверить, что Творец изначально помыслил оставить эту часть природы сбивающей с толку, возжигающей наше любопытство, — равно как наши упования, так и подозрения, — вследствие чего хотя существование привидений, ясновидцев, стуков и сообщений, исходящих от духов, не может быть полностью проигнорировано, не может оно быть также и полностью подтверждено.
Да, специфика ситуации как раз в том и состоит, что в случае большинства наблюдений имеется так много источников возможного обмана, что все эти наблюдения вполне могут оказаться никуда не годными; и все же в преобладающем большинстве случаев мы не можем привести никаких более веских критических аргументов, помимо расплывчатого заявления о принципиальной возможности ошибки. Наука, тем не менее, требует для своих построений не только голых возможностей; так что подлинно научный искатель — я не имею в виду невежественного "ученого" — вряд ли удовлетворится существующим положением вещей. Трудно поверить, однако, что Творец действительно наделил мир такой массой необъяснимых явлений лишь затем, чтобы насмеяться над нашими научными стремлениями; я глубоко убежден, что мы, исследователи психических феноменов, были попросту слишком поспешны в своих надеждах и что прогресса в наших начинаниях следует ожидать не через двадцать пять лет, но через пятьдесят, а то и через сто…
Вскоре после выхода в свет "Происхождения видов" Дарвина я работал в Гарварде с замечательным человеком, анатомом Джеффри Ваймэном. Он был обращенным, правда, отчасти колеблющимся, дарвинистом; но однажды он сделал замечание, хорошо приложимое и к рассматриваемой мною здесь теме. "Когда теория предлагается снова и снова, — сказал он, — всякий раз восставая из пепла после того, как ортодоксальная критика похоронила ее, причем всякий раз бороться с ней оказывается все труднее, — можете быть уверены, что в этой теории содержится истина". И Оуэна, и Ламарка, и Чамберса разгромили и закопали, — но вот появился Дарвин, несущий все ту же самую ересь, разве что в более приемлемых выражениях. Сколько раз "наука" громила философию духов, сколько раз хоронила телепатию, привидения и т. п., определяя все это как "достаточно распространенный обман чувств"? И тем не менее никогда еще подобные вещи не предлагались нам в столь широком объеме, в столь правдоподобной форме и с такими хорошими рекомендациями. Вполне похоже, что волна поднимается, невзирая ни на какие уловки научной ортодоксии. Трудно не предположить, что настоящая ситуация представляет собой нечто большее, чем просто новую главу истории человеческого легковерия. Возможно, мы подошли к границам нового царства естественных явлений.
"Обман в одном — обман во всем" — таков девиз английских исследователей психических феноменов, работающих с медиумами. Я склонен полагать, что это весьма мудрая линия поведения. С тактической точки зрения в вопросах доверия здесь всегда лучше недосолить, чем пересолить; и то исключительное доверие, с которым мы относимся сегодня к многочисленным материалам "Записок" ОПИ обусловлено изначальной установкой редакции записывать поменьше. Лучше быть уверенным в малом, чем неуверенным во многом.
Однако сколь мудрым бы ни был основной тактический принцип ОПИ, я полагаю, что, будучи применен в качестве критерия истины, он не выдерживает никакой критики. По отношению ко многим делам людским обвинение в преднамеренном обмане и лжи является грубым упрощенчеством. Человеческий характер представляет собой слишком сложную систему для того, чтобы определять альтернативами "честности" или "нечестности". Ученый на публичной лекции скорее смошенничает, чем позволит проводимым там опытам реализовать их хорошо известную склонность к провалам. Я слыхал, как один лектор-физик, принимая демонстрационную аппаратуру у своего предшественника, консультировался с ним по поводу механизма, предназначенного для показа того, как во время движения периферических частей системы центр тяжести ее остается неподвижным. "Он будет колебаться", — жаловался лектор. "Ну, — извинительным тоном сказал его предшественник, — по правде говоря, во время демонстрации этого механизма я находил уместным забивать в центр тяжести гвоздь". Я видел однажды, как знаменитый физиолог, ныне покойный, занимался на публичной лекции бесстыжим надувательством, издеваясь над несчастным кроликом единственно ради дурацкой шутки, согласно которой это был "американский кролик" — ибо никакой другой, говорил он, не смог бы выжить от той раны, которую он якобы ему нанес.
Сравнивая малое с великим, замечу, что я и сам бесстыдно мошенничал. Как-то в молодые годы бытности моей в Гарварде мне было поручено опекать препарированное сердце на популярной лекции профессора Ньювелла Мартина. Сердце, принадлежавшее в прошлом черепахе, поддерживало соломинку, увеличенную тень которой проецировали на экран; когда сердце сокращалось, тень на экране приходила в движение. "Во время стимуляции таких-то и таких-то нервов, — говорил лектор, — сердце будет действовать таким-то и таким-то образом". Но бедное сердце было слишком изношенным, и хотя оно должным образом остановилось во время стимуляции должного нерва, узы, связывающие его с жизнью, при этом разорвались. Будучи ответственным за демонстрационную часть, я пришел в ужас и неожиданно обнаружил, что упершись указательным пальцем в ту часть соломинки, которая не отбрасывала никакой тени, я непроизвольно имитирую те ритмические движения, которые предрекает мой коллега. Я не дал провалиться этому опыту; причем не только уберег своего коллегу от осмеяния, не ставшего его уделом единственно благодаря моей находчивости, но и привил публике правильную точку зрения относительно рассматриваемого предмета. Лектор говорил правду; и не соответствующее ей поведение полумертвого препарата сердца не должно было отразиться на восприятии слушателями того, о чем он говорил. "Сердечная недостаточность" была бы истолкована как ложь лектора, объяснить же данный пример данной аудитории, не прибегая к помощи наглядной демонстрации, было практически невозможно. Поэтому даже сейчас, когда уже все давно позади, я склонен полагать, что действовал совершенно верно. Во всяком случае, я действовал во имя истины "более широко", и автоматизм этих действий объяснялся, пожалуй, необходимостью отключения более узкой и педантичной части моего ума, способной помешать вдохновенным движениям моего пальца. Память об этом критическом эпизоде понуждает меня быть снисходительным ко всем медиумам, которые производят феномены одним способом, если те не желают с легкостью происходить другим. Исходя из принципов ОПИ, мое поведение в этой единожды имевшей место ситуации должно дискредитировать все, что бы я ни делал, все, например, что бы я ни написал в этой статье…