Так произошло и с современным жрецом цыган — которому и посвящается заключительный, главный том «КАТАРСИСа» — но ему было, похоже, много тяжелее, чем Лаокоону: за тысячи лет люди ещё больше деградировали, надежда на то, что толпа сможет ощутить тепло Истины от столетия к столетию становится всё более призрачной, и, главное, не было рядом особенного взгляда Кассандры…
Да, метнув в обманного деревянного коня, дара осаждающих Трою данайцев, своё единственное, положенное по духовному сану, копьё-символ, Лаокоон обрёк себя, обезоруженного, на мучительную смерть в сжимающихся кольцах змия — всё это ради Кассандры, — но он, очевидно, был знаком со старинными письменными пророчествами как о её судьбе при собственно жизни, так и о её великом предназначении в веках и потомках — ведь Лаокоон был храмовый жрец, берите выше, фламин, а они обязательно были люди книжные, знакомые с содержанием хранящихся в храмах книг о тонких уровнях грядущего.
Совсем другое дело Цыганский Барон: как и все таборные цыгане, человек он явно не книжный и потому не мог быть знаком ни с самим «КАТАРСИСом» (да и работа над ним продвинулась тогда лишь до середины), ни с давними об этой книге письменными пророчествами — в силу лишь перечисленного идти на мучительную смерть жрецу цыган было много труднее, чем Лаокоону.
Но с другой стороны, что значат письменные источники для того, кто явно овладел сутью Тайного Знания — и обрёл способность черпать понимание из окружающего непосредственно?! Цыгане и так знамениты исключительной способностью видеть будущее (понятно, лишь грубые его слои), цыганскому же барону, понятно, в грядущем открыты и те слои, которые недоступны разномастным прорицателям из толпы.
Необычайные поступки по силам только необычайным людям.
«Барон» у цыган вовсе не аналог властителя-самодура средневековой Европы, воплощение принципа психоэнергетического подчинения человека человеку во всём, включая и мнения об устройстве мира и критериях того, состоялась жизнь или нет. Цыганский барон воплощение прямо противоположного принципа — непосредственного восприятия Истины. Он — жрец. Подобно слову «барон», идущее от той же древности слово «жрец» не просто многозначно, но даже значения его противоположны. Цыгане, если не последний на нашей планете народ, то, во всяком случае, один из немногих, который возносит способность составлять суждения на основе нравственной справедливости (мерило которой не подавлено «мусором» стайно-угоднической психологии) до статуса жречества.
Различить такого жреца возможно: ведь доступ к Тайному Знанию проявляется во всех сторонах жизни его носителя-неугодника.
Знающие цыгане говорят, что их барон виден сразу — уже с детства, с первых же лет. Заметив его среди играющих детей, за ним постоянно наблюдают, и так многие годы, и лишь окончательно удостоверившись, что замечен действительно бессознательный носитель логосов Тайного Знания и что он не оступается, его «коронуют» уже формально.
Смысл жизни настоящего цыганского барона отнюдь не в дальнейшем структурировании какой-нибудь субстаи-иерархии, к чему стремятся элементы современных священнических иерархий или авторитеты группировок, преступных на иной манер.
Есть поступки, за совершение которых «коронованный» цыганский барон должен быть исторгнут с лица земли — причём его умерщвление вменяется в обязанность каждого цыгана, за исключением разве что родных братьев и сыновей.
Стержень, объединяющий караемые немедленной смертью поступки, — бесчестие древнего идеала цыганского народа; некоторые формы бесчестия специально оговорены. Например, смертным преступлением считается то, что цыганский барон склонится в поклоне перед другим человеком Земли, тем более, если он в поклоне поцелует кому из мужчин руку. Это у русских подобный жест означает наивысшую степень духовного благоговения, у цыган же наоборот — это знак унижения всего цыганского рода, попрание его совести, духовного идеала.
Так что, когда болградский Цыганский Барон остановил меня у своего дома и на глазах у всей своей семьи в троекратном поцелуе руки обратился ко мне, как к автору предречённого «КАТАРСИСа», на том диалекте жестов, который только и понятен русскому, он не оставлял себе ни малейшей надежды прожить и суток…
Многого (ни того, кто есть барон у цыган, ни пророчеств об обстоятельствах появления «КАТАРСИСа») я тогда ещё не знал, и не только не увидел в его поступке руки помощи познавшего Тайное Знание, но, хуже того, испугавшись, видимо, с отчётливым выражением омерзения на лице, я бросился от него прочь к знакомым с соседней улицы отмывать руку…
А дня через три-четыре узнал, что Цыганский Барон уже похоронен — умер он всего через несколько часов после той роковой встречи. Но в те дни мне, если чему и было по силам удивиться, так только тому, что похороны его были неестественно бесшумны — неестественно как для городка такой численности, что в нём все друг друга знают, так и для обычно шумных цыган — как будто родня чего стыдилась. А ведь напрашивается: как мог этот человек с чертами лица васнецовского Ильи Муромца (примесь русской крови? сверхдревний архетип — защитника священных пределов?), будучи накануне явно здоровым, так быстро, всего за несколько часов, «естественно» умереть? Но нет, не догадался…
А о том, что Цыганского Барона убили, я по более обыденному маршруту сразу не догадался, потому что уголовное дело заведено не было. Взятка? А может, проще: родня молчала, а уполномоченные лица, не представляя мотива для возможности внутрисемейного убийства, закономерно его и не предположили…
Все эти годы о его на глазах у всех поклоне я вспоминал — в трудные минуты. О чём в соответствующих главах настоящего тома и написал. И поскольку тоже «не видел мотива», причинно-следственную связь в них выстроил с противоположным знаком: естественную, дескать, смерть предваряло предсмертное состояние, а не наивысшее проявление жизни. Но исправлять уже отредактированное и откорректированное собратом — помощником добровольным и бескорыстным! — не буду: что написал, то написал.
Теперь же думать, что именно моя нечувствительность вкупе с неведением о тонких уровнях жизни цыганского народа и вынудили этого удивительного человека на такую форму реализации таланта, — тяжело, больно.
Но ведь не один же я оказался вовлечён в то роковое событие?!
Рядом стоял и приехавший в гости на допотопной машине неизвестной марки его, похоже, старший сын. Там стояли остальные его дети, чуть поодаль жена и ещё какие-то женщины.
В конечном счёте, разве там не присутствовали все те, кому о его предсмертном поступке стало каким-либо образом известно?..
Может, всё дело в том, что мы, люди, за тысячелетия со времени грехопадения прародителей, деградировали настолько, что значимым для нас становится только то событие, которое «подкреплено» чьей-либо смертью? Тем более самопожертвенной личностно, вне внутренних течений стаи?
Да, я от него долго бегал. Всякий раз, оказавшись в центре Болграда (все восемь лет, что туда ездил), я постоянно натыкался на внимательный взгляд «Ильи Муромца». Но заговорить он попытался всего лишь раз. В то самое лето, когда разворачивались события, описанные в «КАТАРСИСе-1», — лет за пять до его убийства. Он был первым, кого В. увидела в Болграде — барон на своей лошади подъехал к автобусу совсем близко (встречал?). Попытка заговорить была неудачной не по его вине — я попросту шарахнулся, памятуя только об общеизвестных отрицательных сторонах цыганского народа.
Он, обращаясь ко мне, верно, знал наперёд, что я шарахнусь в сторону, как, верно, знал и то, что и спустя пять лет я вырвусь после троекратного поцелуя и помчусь отмывать руку. Прости меня, Илья.
А ещё он, верно, знал, что придёт время и я пойму смыслы его жеста — его в сложившейся ситуации посильный вклад как в создание «КАТАРСИСа» — ободрение фактор немаловажный, — так и, возможно, в распространение вести для тех, кому подвиги предков выровняли путь к счастью владения Тайным Знанием, — и тот лёд непонимания людей, в котором он и испепелил своё сердце…
О том, кто такой цыганский барон, я узнал — при следующих обстоятельствах.
Когда на следующий день после завершения работы над последним томом «КАТАРСИСа» я лежал, распяленный проводами датчиков на реанимационном столе кардиологического отделения, когда звуковые сигналы навешанных вокруг меня приборов не могли заглушить стоны агонизирующего — точно так же распяленного на соседнем столе — старого профессора с чеховской бородкой, дико боящегося момента смерти, когда я не мог заставить себя не слышать бессвязные бормотания других мужчин и женщин, последующая судьба которых мне неизвестна, — мысли мои вполне соответствовали положению: