— Как звали по имени покойную баронессу? Кажется, Марией.
— Марьей Михайловной, — отвечал Кондратий.
— Поэтому, вероятно, в среднем киоте и находится образ Богородицы.
— Должно быть, так. Барон соорудил икону.
— И стол им поставлен у окон?
— Им. Все здесь им устроено, и все осталось так, как он мне оставил и указал хранить.
— Баронесса, говорят, была добрая женщина.
Кондратий смотрел прямо в глаза Печерину и медлил ответом.
— Я так слышал от отца, — добавил Печерин.
— Марья Михайловна была ангел на земле, — глухим голосом проговорил Кондратий. — Она святая была. Бог потому и позволил, чтоб она на земле не осталась.
— Говорят, барон очень любил жену.
— Они жили душа в душу.
— И очень горевал о ней?
— Мы думали, что он не переживет горя и сам помрет. Но Бог дал силу, и он пережил.
— Жив ли он еще?
— Мы здесь не знаем.
— А она похоронена на кладбище у церкви?
— Здесь, на погосте, рядом с могилой сына. Вокруг могил железная решетка.
— Странно: я был в церкви и прошел вдоль ограды, но решетки не заметил.
— Вы прошли, может быть, по другой стене, ближе к алтарю.
— Целы ли на них надписи?
— Целы. И прежние, и та, которая вделана позже.
— Почему — позже?
— Так случилось, потому что барон позже пожелал того и писал генералу Северцову об этой надписи. Она не по-русски, а на английском языке.
— Почему — на английском?
— Генерал говорил, что она из английской книги взята.
— Проведи меня на ее могилу, Кондратий.
Печерин заметил, что по мере продолжения разговора выражение лица старика становилось менее угрюмым, и участие, с которым Печерин осведомлялся, производило на него выгодное впечатление. На пути к погосту он продолжал расспрашивать Кондратия о жене Вальдбаха, о нем самом и о том, как относились к их памяти его покойный отец и Северцов. Пройдя за церковную ограду, Кондратий повел Печерина вдоль южной стены и, сняв с себя фуражку, остановился не доходя до четырех памятников, которые своим видом отделялись от окрестных могил.
— Впереди, — сказал Кондратий, — покоятся родители Марьи Михайловны, а за ними — и она с сыном.
Выветрившиеся надгробные камни над могилами Бакларова и его жены не имели вокруг себя ограды, и надписи на них наполовину изгладились. Позади их, за решеткой, между прислонившимися к стене церкви кустами акаций и развесистым серебряным тополем, были два, неравной величины, памятника: небольшая плита из черного мрамора на каменном цоколе и восьмигранный высокий надгробный камень из такого же мрамора и на таком же цоколе. Надпись на лицевой стороне обозначала имя, отчество и фамилию, по браку и по рождению, баронессы Вальдбах. На одной из боковых сторон был обозначен день кончины; на другой значились слова из Послания св. апостола Павла к римлянам: «Ни единаго зла за зло воздающе… не себе отмщающе… мне отмщение… глаголет Господь». На последней, четвертой стороне была высечена, по своей явственности, видимо, позднейшая надпись, состоящая из следующих стихов:
Two locks, — and they are wondrous fair, —
Left me that vision mild;
The brown is from the mather’s hair,
The blond is from the child.
And when I see that lock of gold,
Pale grows the evening red;
And when the dark lock I behold,
I wish that I were dead.[15]
Печерин снял шляпу, подойдя к этим двум могилам, и долго молча в них всматривался. Он в особенности несколько раз мысленно перечитывал английскую надпись. Сердце в нем сжалось, и ему стало искренне и сильно жаль Вальдбаха. Печерин заметил, что у старика были слезы в глазах.
— Тебе жаль их, Кондратий, — сказал Печерин. — И мне жаль: особенно жаль бедного барона.
— Видно, Бог обоих любил, — тихо проговорил старик. — Ее к себе взял. Его опечалил. Бог того печалит, кого любит. Его святая воля.
Печерин невольно подумал при этом о самом себе. Теперь никакое горе его не тяготило. Но что будет дальше? Неужели это неизбежно: если благословение Божие — то и печаль?
Старательный уход за могилами был виден у этих двух памятников. Около них и вдоль окружавшей их решетки зеленелась ровная густая трава, и сквозь траву местами пробивались полевые цветы. Остальное пространство погоста имело тот вид пренебрежения и запустения, который мы привыкли встречать на наших кладбищах.
— Видно, ты заботишься об этих могилах, — сказал Печерин Кондратию. — Мне хотелось бы сделать то же. У меня там, перед домом, насадили цветы. Сходи и нарви, и принеси сюда. А я между тем обойду вокруг церкви.
Кондратий что-то хотел сказать в ответ, но промолчал, повернул к выходу из ограды и ускоренным шагом направился к клумбе, над засадкой которой усердно трудился перед приездом Печерина старый черноборский садовник.
Печерин обошел вдоль ограды весь погост. На нем местами теснились те деревянные кресты, с острыми и узкими над ними крышами, которые мы одинаково видим на сельских и на загородных петербургских кладбищах. Надгробными камнями с высеченными на них надписями были обозначены две-три могилы лиц купеческого звания. Печерин рассеянным взглядом смотрел на кресты и прочитывал некоторые имена. Воображение постоянно рисовало перед ним мужа и жену Вальдбахов. Их судьба занимала его мысль, и те две надписи прочно врезались в его память. Особенно занимала его надпись из Послания к римлянам — она казалась ему загадочной. Кому и за кого отмщение?.. Кондратий должен был знать об этом. Печерин сел, в раздумье, на ступенях церковного притвора и тщетно старался припомнить, не было ли в рассказах его покойного отца чего-нибудь, что могло бы хотя несколько разъяснить всю эту таинственность.
Между тем Кондратий принес цветы. Сам Печерин старательно уложил их у подножия памятника, с лицевой стороны, и, обратясь к Кондратию, снова заговорил:
— Ты, наверное, больше знаешь о Марии Михайловне и ее муже, чем говоришь. Были у них враги?
— Может, и были, — нерешительно отвечал Кондратий. — Барон мне не указал.
— «Барон не указал», — повторил Печерин. — Это, быть может, значит, что не указал говорить. Мне бы сказать он позволил… Пойдем назад, в часовню, Кондратий. Есть ли у тебя там свечи?
— Есть, — тихо отвечал Кондратий, — простые, мои копеечные. Я иногда ставлю.
Печерин вместе с Кондратием молча дошел до дома, отпустил ожидавшего его на крыльце садовника и прямо прошел в часовню.
В Печерине жило внутреннее, несколько смутное, но способное к душевной теплоте чувство, унаследованное от рано умершей матери и от отца, хотя в покойном это чувство проявлялось, среди водоворота светской и служебной жизни, менее явственно и менее постоянно. Печерин сам жил такой жизнью, и потому обычный круг его озабоченности, помыслов и занятий редко соприкасался с той затаенной в душе искрой, которая, однако же, могла по временам разгораться, светлеть в уме и согревать сердце. Такая минута внутреннего озарения и теплоты настала для него теперь. Он не давал себе отчета в том, что им ощущалось; он не произносил никакой уставной молитвы. Но он смотрел на икону, думал о жене Вальдбаха, о неутешной печали ее мужа, чувствовал, что он почему-то сам теперь страдал за них, и чувствовал, что теперь пред ним и над ним, как тогда над ними, было то неисповедимое, непостижимое, незримое, перед чем мы склоняем голову с ощущением благоговейного страха.
Когда Печерин оглянулся, он увидел, что за ним, у стены, стоял на коленях и плакал Кондратий, наклонив голову почти До земли и то одной рукой, то другой утирая слезы, струившиеся из его глаз. Он как будто не заметил, что Печерин подходил к нему; но когда Печерин тихо положил ему руку на плечо, он схватил эту руку и поцеловал ее.
— Что делаешь ты, Кондратий? — сказал Печерин, быстрым движением высвободив свою руку.
— Если бы Марья Михайловна и барон были здесь, — сказал Кондратий, вставая, — они приказали бы мне поцеловать вашу руку. Я двадцать пять лет делаю, что они мне приказали, и когда в чем-либо усомнюсь, то стараюсь придумать, что бы они могли приказать.
Лицо старика совершенно изменилось. Вместо прежней угрюмой сосредоточенности на нем виделась печаль; но, рядом с выражением этой печали, оно приняло и какое-то особое, почти торжественное выражение, которое поразило Печерина.
— Ваше высокоблагородие, Борис Алексеевич! — вдруг сказал Кондратий. — Вам я все поведаю. Были враги, были злодеи… извели Марью Михайловну… ее отравили… и сына отравили…
— Что ты?! — воскликнул Печерин.
— Оно так было, Борис Алексеевич. И кто извел?! Кто отравил?! Сестра извела! Сестра отравила!
— Сестра! — повторил Печерин с возрастающим ужасом.
— Родная сестра, Тебенина. Ей нужен был Черный Бор. Она всегда завидовала, всегда ненавидела сестру. Она отравила. А Марья Михайловна, умирая, запретила мстить. Она только перед своей смертью убедилась, что и сын был отравлен. Она заклинала барона не мстить. Он обещал и сдержал, что обещал.