— Нечего сказать, — перебил Сербин, вставая, — они в тебе имеют усердного ходатая…
Степан Петрович молча прошел раза два по кабинету из угла в угол, потом остановился перед Верой и спросил:
— Да скажи мне, пожалуйста, почему они к тебе обращаются?
— Потому, папа́, — сказала Вера ласковым голосом, еще раз целуя руку отца, — что они думают, будто вы меня любите и ко мне снисходительны. — Они, вероятно, думают, что если бы они прямо к вам обратились, вы бы просто могли отказать и даже так отозваться, что вам и принимать такие просьбы неудобно. Они не посмели бы так с вами рассуждать, как вы мне это позволяете. Да и между людьми тотчас пошла бы молва о том, что они у вас были, вас просили. Обо мне никто не вспоминает, никто не думает. Что бы вы ни решили, ничьей просьбе не может быть приписано. Василиса когда-то хотела обратиться к мама́; но я, признаюсь, это отсоветовала. Вы всегда говорите мама́, что она, как лютеранка, не может иметь верного взгляда на такие дела. Я, конечно, не вправе иметь свой взгляд; но я, по крайней мере, православная, как вы, и если вы мне откажете, то просто потому, что прошу того, чего вам сделать нельзя, — а вам, во всяком случае, менее неприятно отказывать мне, чем мама́…
— Они просто злоупотребляют тем, что знают, что я тебе не люблю отказывать. — Но на этот раз, извини, я ничего не могу сделать.
— Тогда я так и передам Василисе. Все-таки лучше, папа́, что эти люди не ходят далее, чем к ней. А они начинают в своем отчаянии бросаться во все стороны. Я слышала, — прибавила Вера нерешительно, но смотря в глаза Степану Петровичу, — что они и Прасковью Семеновну хотели просить за них слово замолвить…
— Прасковью Семеновну? — сердито спросил Сербин. — Почему Прасковью Семеновну?
Вера заметила перемену в лице отца и, опустив глаза, тихо ответила:
— Говорят, что она как-то была намедни в Сизой деревне и к тамошним показала участие. Но это, конечно, пустые толки… Еще раз прошу вас на меня не сетовать, папа́. Я сейчас же зайду к Василисе и скажу ей, что не нашла возможным вам говорить об этом деле, что вы были заняты, или я не решилась… одним словом, об отказе от вас не будет речи. Василиса неразговорчива. От нее никто из чужих никаких рассказов не добьется.
Вера направилась к дверям кабинета, но Степан Петрович ее остановил.
— Все дело в том, — сказал он, — кто распоряжается и от кого почин. — Теперь тебе некогда опять ходить к Василисе. Нам сейчас подадут обед. А ты позже расспроси. Если дело от полиции, я, может быть, еще раз — хотя решительно в последний — попытаюсь помочь. Если же оно известно преосвященному, то мне вступаться нельзя.
Когда Вера затворила за собой дверь, Степан Петрович взглянул на часы, потом торопливо взял шляпу и, выйдя в сад, направился по липовой аллее к выстроенному в конце ее павильону.
VI
К обеду опоздала не Вера, но Степан Петрович. Его ждали с полчаса, чего никогда не случалось. Наконец, он прислал сказать, что тотчас будет, а между тем можно подавать обед без него. Прасковья Семеновна еще ранее извинилась нездоровьем, и Анна Федоровна с дочерью вдвоем заняли за столом свои обычные места. Обе молчали, и когда вошел Сербин, ни та, ни другая не осведомились о причине его позднего прихода. Он казался озабоченным, был молчалив и только проронил несколько насмешливых слов насчет Печерина, который будто бы не намерен продавать Черного Бора и воображает, что он может хозяйничать из Парижа. Тотчас после обеда Степан Петрович сказал Вере, что на этот раз он решительно ничего по ее просьбе сделать не может, поручил объявить о том Василисе и ушел в свой кабинет, сказав, что ему нужно дописать спешные письма.
Вера последовала за матерью и заметила, что на ее глазах выступили слезы. Анна Федоровна прошла к себе в спальню. Вера молча взяла ее за руку, потом опустилась на колени перед ней и поцеловала руку. Анна Федоровна нежно обняла дочь, и обе заплакали.
— Не могу говорить теперь, — тихо сказала Анна Федоровна. — Ты должна передать Василисе то, что сказал папа́, исполни это. Потом приходи ко мне.
В тяжелом раздумье Вера направилась к строениям при оранжереях. Через открытое в комнате Василисы окно был слышен чужой голос. Вера остановилась; но Василиса увидела ее и попросила войти. В комнате был Кондратий из Черного Бора; повеселевшее выражение лица Василисы приятно удивило Веру.
— Матушка Вера Степановна, — сказала Василиса, — на этот раз Бог без нас помиловал. Завтра никаких обысков в Сизой деревне не будет. Мой старый кум Кондратий только что пришел с этой доброй вестью. Ведь вы его знаете.
— Да, — отвечала Вера, поздоровавшись с Кондратием, — я видела его в Черном Боре. — Что же случилось? Еще сегодня утром он, кажется, приходил с другой вестью.
— Так было, точно, матушка Вера Степановна, — продолжала Василиса, — но тогда он еще не знал о перемене. Он вам сам это расскажет, если позволите. Он церковный, но и у него родня в Сизой деревне, и он знает, что там добрые люди.
— Борис Алексеевич, наш барин, и Николай Петрович Суздальцев дело устроили, — сказал Кондратий. — Они господину исправнику объяснили его как следует. Молельни, мол, нет, а только иконы в жилом доме. Не запрещено иметь иконы и не запрещено ходить к человеку, у кого есть иконы. Кроме того, Борис Алексеевич ездил в Никольское, к благочинному, и с ним переговорил.
— Почему же Борис Алексеевич так горячо вступился в дело? — спросила Вера.
— Как — почему, матушка Вера Степановна? — сказала Василиса, — да потому, что он добр и всякому доброму делу пособлять готов. Его недаром все успели полюбить в Черном Боре. Спросите только Кондратия. Он вам скажет, что за Бориса Алексеевича готов в огонь и воду идти.
— Пойду не задумавшись, — сказал Кондратий.
— Правда ли, — спросила вдруг Вера, — что он каждый день бывает в часовне?
— Совершенная правда, сударыня, — отвечал Кондратий. — Он меня, старика, этим радует. — Мне думается, что тогда покойница Марья Михайловна на него смотрит и меня видит.
— Какой ты добрый, Кондратий! — сказала Вера и, вздохнув, прибавила: — Будет ли кто-нибудь так нас помнить, когда мы умрем?
— Рано вам помышлять о смерти, Вера Степановна, — перебила Василиса. — Вам, по милости Божией, еще далеко до нее.
— Никогда не рано о ней думать, — отвечала Вера, — а далеко ли, или недалеко до нее — один Бог знает. Марию Михайловну смерть рано унесла…
Когда Вера возвратилась к матери, она застала ее уже не в спальне, а в кабинете, в креслах, в которых Анна Федоровна имела обыкновение читать или заниматься рукодельной работой. Но она не читала и не работала, а смотрела на вид Дрездена, обративший на себя внимание Печерина при первом посещении им Васильевского.
Вера молча села возле матери, потом сказала:
— Вы опять смотрите на ваш Дрезден, мама́. А вы всегда на него смотрите, когда вам грустно.
— Да, моя милая, и теперь мне кажется, что Дрезден со мной прощается и мне говорит, что моя надежда с ним свидеться никогда не исполнится.
— Почему же теперь вам лишаться этой надежды? Вы еще недавно мне о ней говорили.
— Так… Мне вообще чуется недоброе впереди.
Вера ничего не ответила. Ей думалось, что это недоброе уже настало.
— Нельзя иногда не предаваться печальным мыслям, — продолжала Анна Федоровна. — Ты знаешь, что мое здоровье совершенно подкосилось. — Я не больна, как больные, которым нужно послать за доктором, но чувствую, что больна. Чувствую, что силы слабеют, струны жизни перетираются. Что будет с тобою после меня? Вот вопрос, который мне жмет сердце.
— Мама́, прошу вас, не говорите так! И без того не все в жизни радостно.
— Это правда, — тихо сказала Анна Федоровна, — но тем более поводов для меня о тебе думать и за тебя тревожиться. Если бы ты была замужем, я, конечно, была бы спокойна…
— И об этом, мама́, прошу вас не думать. Не за кого мне выходить, и не могу я мириться с мыслью, что с вами пришлось бы расстаться.
— И я прежде неохотно останавливалась на этой мысли… Но с некоторого времени она все чаще и чаще меня заботит. Ты все-таки была бы мне утешением и опорой, хотя и в разлуке со мной, если бы я только была уверена, что ты счастлива… Ты знаешь, Вера, что и теперь, в одном доме, у нас могут быть печали, о которых мы друг с другом не говорим… Разве это не своего рода разлука?.. И мы ее выносим. Мы, по крайней мере, обе знаем, что нас печалит, знаем, почему не говорим, и тем не менее делим печаль и друг другу можем быть утешением… Если же меня не станет, — что будет тогда?
— Бог мне сохранит вас, мама́. Вспомните, ведь вы сами всегда говорите, что наша судьба — в Его руках; человек не должен прибавлять к насущным заботам одного дня гадательные заботы о других днях.