Может быть, я поступил неправильно, греховно, но теперь уже всё равно — прошлое невозможно вернуть или изменить. Я покинул Афон.
Я оставил его зелёные горы, тропинки, прорезающие леса, его камни и море с неповторимым характером. Как объяснить себе это бегство из рая молитвы и школы настоящего смирения? Ум найдёт оправданье, но душа его не примет. Она не смирится с потерей, и будет оплакивать её до конца своего пребывания на этой земле.
Мы ищем благо соразмерно силам своих душ. И тот, кто решит воспринять благо сверх своей меры, никогда не сможет удовлетвориться меньшим. Теперь я понимаю: покинув Святую гору, я оставил там своё сердце биться в такт с сердцами монахов…
И хотя мне есть о чём сожалеть, но я не сожалею; мне есть о чём плакать, но я радуюсь. Ведь я — счастливей многих, не видевших то, что видел я, и не слышавших того, что мне довелось услышать.
Счастье — провести несколько лет на Святой горе. И я счастлив.
Мир тебе, Афон, твои чертоги озарены светом вечности!
— Сотвори милость рабу твоему!
Поседевший в подвигах зилот Антоний — старец одной из керасийских кафизм искал свою косулю.
— Лало! Лало! — Слышались в лесу жалобные крики старика.
Годовалая Ипакои — так звали пропавшего зверя — была найдена старцем полгода назад. По — гречески это слово означает «послушание» и старец искал косулю так же усердно, как юный подвижник ищет нелицемерного послушания у духовника. Отец Антоний очень любил Ипакои.
Бродя по окрестностям кафизмы, он вспоминал, как вытащил её из оврага близ тропинки, ведущей в Великую лавру. Упав туда, косулёнок, видимо, сломал ногу и не мог выбраться. Услышав шаги бредущего по тропинке старца, он жалобно заблеял, словно зовя его на помощь. Геронта Антоний умилился, разглядев сквозь толстые линзы очков плачущего зверька, и, сам рискуя сломать ногу, полез в овраг. Вытащив на тропинку дрожащее от страха и боли животное, старец с любовью взял его на руки и осторожно понёс в кафизму. Сердце билось тяжело, гулким стуком отдавая в виски, — отцу Антонию было уже за восемьдесят, и нести косулю, пусть и совсем ещё детёныша, старику было очень тяжело…
Антоний жил один в маленькой деревянной кафизме — бывшем сарае богатой русской кельи святого Иоанна Богослова в скиту Кераси. В самой же келье, стоявшей метрах в пятидесяти от кафизмы, жили пятеро молодых монахов — зилотов во главе со старцем Ираклием. Отец Ираклий был человеком щедрым и геронта Антоний всегда был одет и сыт. Зилоты в Иоанна Богослова занимались иконописью, заказов было много, и наличных средств на содержание этой большой кельи всегда хватало.
Антоний переселился в кафизму пару лет назад по приглашению старца Ираклия, своего старинного приятеля, когда понял, что стал настолько немощен, что обходиться без посторонней помощи уже не сможет. Послушников отец Антоний не хотел брать, поскольку был нелюдим и избегал общения. По этой же причине он отказался перейти в саму келью, предпочтя ей грубо сколоченный сарай. Так, сохранив некоторую независимость, он всегда мог надеяться на помощь братьев, в том числе и врачебную, — один из монахов окончил афинский медицинский институт.
Увидев обливающегося потом отца Антония, несущего в старческих, дрожащих от напряжения, руках маленького косулёнка, рясофорный послушник Григорий — тот самый врач — подбежал к нему и, приняв ношу, донёс больную косулю до кафизмы. Закрепив повреждённую ногу животного бандажом, он сделал косуле укол успокоительного.
— Как назовешь зверёныша? — поинтересовался Григорий у старца.
Отец Антоний неожиданно рассмеялся.
— У меня никогда не было послушания. Назову‑ка я ее Ипакои — хоть на старости лет смогу со спокойной совестью говорить всем, что, наконец, обрёл послушание. Лучше поздно, чем никогда.
— Смиренный раб Божий! — Григорий рассмеялся в ответ. — Значит, оставишь её себе?
Старец ничего не ответил.
Конечно, он оставил косулёнка, хотя бы для того, чтобы его выходить. Через месяц маленькая Ипакои оправилась и уже вовсю скакала у кельи. Она стала совсем ручной и, по — видимому, покидать келью не собиралась, чему был рад не только отец Антоний, но и другие монахи с Кераси.
Старец чувствовал, как привязался сердцем к этому маленькому беззащитному животному.
— Эй, Ипакои, да что ты всё скачешь и скачешь! Посиди ты хоть немного на месте!
И косуля подбегала к старцу, а тот с нежностью гладил её по холке. Геронта Антоний чувствовал, что с появлением в его судьбе Ипакои он влюбился в жизнь так, будто только начинал жить. Старец стал более открытым в общении, и монахи, навещавшие старца поначалу только для того, чтобы посмотреть на ручную косулю, вскоре частенько стали приходить к нему за советом, удивлялись тому, как просто он разрешал их противоречия. Всем вдруг стало очевидно то, о чём прежде никто не догадывался — какое у старика на самом деле доброе сердце.
Отец Антоний действительно преобразился. С приручением hpakoh в нём будто проснулось нечто, до времени дремавшее в монашеском сердце. Глаза его светились внутренним, благодатным светом, идущим из глубины исстрадавшейся души, где мельничными жерновами искушений стёрлись в порошок лютые, борющие человека от юности, страсти. Облик его стал внушать благоговение: седые волосы и густая борода, свалявшиеся оттого, что их давно не касался гребень, придавали ему сходство с пророком Илией на древней византийской фреске. Он стал казаться монахам и паломникам обладателем той же силы, что была у святых, повелевавших зверьми: Герасима Иорданского, приручившего льва, Серафима Саровского, кормившего медведя, праотца Адама до грехопадения…
Косуля прожила в кафизме старца около полугода, а затем неожиданно исчезла. Старец очень горевал о своей Ипакои и братья старались утешить его как могли:
— Ничего, геронта, погуляет Ипакои и вернётся!
Отец Антоний был благодарен добрым монахам за их старания. Он понимал, что косуля — животное дикое, и зов природы мог пересилить её привязанность, но сердце старца, так неожиданно и полно, благодаря маленькой Ипакои, ощутив любовь ко всему живому, скорбело о пропаже.
— Сотвори милость рабу твоему!
Отец Антоний искал свою косулю.
— Лало! Лало! — Слышались в лесу жалобные крики старика.
… — Как ты мне надоел, старый колдун! — Молодой рабочий албанец Ибрагим опылял яблони и шелковицу и с раздражением слушал, как старец плаксиво зовет свою косулю. Ибрагим был мусульманином, состоял в ОАК [1], содержавшейся на средства, добытые от продажи наркотиков, людей и оружия, и скрывался на Святой горе от Интерпола. У Ибрагима, несмотря на молодость, было богатое криминальное прошлое: он занимался транзитом опия — сырца в Италию и участвовал в терактах. Но удача отвернулась от него, полиция вышла на след их ячейки, и теперь он и его подельники были занесены в списки Интерпола.
Поначалу часть группы, включая Ибрагима, руководство ОАК переправило в северный Эпир, который, как они считали, в ближайшем будущем должен быть присоединён к «Великой Албании». А затем муж двоюродной сестры посоветовал ему пожить на Афоне, где, по его словам, можно было скрываться под видом рабочего сколь угодно долго.
И вот, Ибрагим уже полгода трудился водной из келий самого высокого скита Кераси.
Но, несмотря на все выгоды своего нынешнего положения, Ибрагим с каждым днем всё отчетливей понимал, что жить здесь спокойно не сможет. На северных Балканах православные храмы, которые он взрывал, были в большинстве своём маленькими, простой архитектуры. Здесь же он видел ненавистное православие во всём его великолепии и силе. Храмы были красивыми и богатыми, монахи — весёлыми. В общем, всё на Святой горе вызывало в нём ненависть; гнев, который Ибрагим был вынужден тщательно скрывать, неугасимо тлел в душе, и от его нестерпимого жара он не мог спать.
Бессонными ночами Ибрагима мучило одно и то же воспоминание: сербы взрывают мечеть в его селе и русский тротил не оставляет от священного здания камня на камне. А затем шальная пуля, выпущенная сербским новобранцем, убивает его деда, человека доброго и безобидного.
Почему же, думал он, ворочаясь на своей лежанке, судьба распорядилась так, что он оказался в самой сердцевине христианского мира, зачем Аллах привёл его на эту землю, где его ненависть, не без «помощи» дружелюбия местных монахов, всё росла и росла?
Ибрагим не был благочестивым мусульманином: Коран он не читал, в Хадж отправляться не собирался и, вообще, любил вино и гашиш. Но именно здесь, на Святой горе, Ибрагим ощутил унижение своей веры: на Афоне он не мог свободно совершать намаз, и хотя Ибрагим не делал этого и раньше, запрет святогорского правительства казался ему унизительным.