Все мы слышали о скромности людей науки. Мы знаем, как много на свете скромных ученых и как гордятся своей скромностью все остальные. Фома Аквинат был скромен, как настоящий ученый, ведь он был смиренен, как настоящий святой. Правда, он не внес ничего конкретного в естественные науки и в этом смысле был ниже своего учителя; но он всегда защищал свободу науки. Если правильно его понять, увидишь, как много он сделал, чтобы охранить науку от преследования невежд. Например, он первый заметил то, что накрепко забыли потом за четыре века церковных битв. Он понял, что смысл Писания далеко не очевиден, и нередко мы должны толковать его в свете других истин. Если буквальное толкование противоречит бесспорному факту, приходится признать, что буквальное толкование ложно. Необходимо только, чтобы факт был действительно бесспорен. К сожалению, ученые прошлого века признавали бесспорной любую догадку о природе так же охотно, как сектанты XVII признавали бесспорной любую догадку о смысле того или иного текста из Писания. Так личные домыслы о Писании столкнулись со скороспелыми догадками о мире; это столкновение двух нетерпеливых форм невежества зовется спором науки и религии.
Святому Фоме было дано смирение истого ученого — он всегда был готов занять самое низкое место, изучать самые ничтожные факты. В отличие от нынешних ученых, он изучал червя так, словно это — весь мир; но он пытался понять мир, изучая червя. Следуя Аристотелю, он считал, что изучение ничтожнейших фактов приводит к постижению высшей истины. Правда, его занимала не биология, а логика, он был не естествоиспытателем, а философом, но не в этом дело, он знал, что надо начинать с низших ступеней лестницы. Тем, кто занимается более практической стороной наук, он дал охранную грамоту — свое учение о науке и Библии. В сущности, он сказал, что, если открытия доказаны, традиционное толкование текста должно посторониться. Как говорят теперь, лучше не скажешь. Если бы богословием занимались только такие люди, не было бы распри между наукой и религией. Он выделил каждой из них свою землю и прочертил границу.
Нередко и охотно говорят, что христианство потерпело поражение. Это значит, что оно так и не обрело той насильственной власти, которая завершает всякую революцию (а потом терпит поражение). Не было в истории момента, когда можно было сказать, что все люди — христиане, хотя бывали месяцы, когда предполагалось, что все поголовно роялисты или республиканцы. Но если здравомыслящий историк захочет понять, в каком смысле христианство побеждает, вряд ли он найдет лучший пример, чем победа святого Фомы. Защищая здравомыслие язычников, недавно выкопанное из могилы на забаву еретикам, святой Фома Аквинат оказывал на людей огромное нравственное влияние. Человек нового типа новым и разумным путем повел защиту разума, и все забыли, что прокляты храмы древних демонов, дворцы мертвых деспотов. Они забыли и ярость мусульманства, против которой боролись всю жизнь, ибо тот, кто призывал их вернуться к разуму и чувствам, был не софистом, а святым. Аристотель говорил, что благоразумный человек велик и знает, что он велик. Но сам он не вернул бы своего величия, если бы чудо не даровало нам совсем уж благородного человека, который велик и знает, что он мал.
Важно для истории даже то, что многие назвали бы тяжеловесностью слога. Она создает ощущение честности, простодушия, и это, мне кажется, очень действовало на людей той поры. Святого Фому иногда считают скептиком. На самом же деле ему прощали скепсис именно потому, что он был несомненным святым. Когда он упорно защищал Аристотеля и нелегко было отличить его от неверных, его защитила, я думаю, чудесная сила простоты, бесспорная кротость, явная любовь к истине. Тех, кто выступал против надменных еретиков, останавливало могучее смирение, подобное горе или скорее долине, из которой гора как бы вынута. При всех средневековых условностях мы чувствуем, что с другими мятежниками было не так. Другие, от Абеляра до Сигера, не могли отказаться от позы. А про Фому никто и подумать не мог, что он позирует. Даже тяжеловесность слога пошла ему на пользу. Он мог быть не только умным, но и остроумным. Однако он относился к делу так серьезно, что не позволял себе обратиться за помощью к остроумию.
После победы пришла опасность. Так всегда бывает с теми, кому приходится воевать на два фронта. Прежде всего Аквинат защищал веру от тех, кто неверно толковал Аристотеля, и смело взял Аристотеля себе в помощь. Он хорошо знал, что атеисты и анархисты радуются его победе над тем, что он так сильно любил. Однако не атеисты, и не арабы, и не язычники смущали теперь Фому. Истинная опасность пришла изнутри, и ее стоит рассмотреть всякому, кто еще не понял странную историю христианства. В ней есть то, что всегда есть в нашей вере, хотя этого и не видят ее нынешние враги и даже нынешние друзья. Символически это выражено в легенде об Антихристе, двойнике Христа, и в мудрой пословице «Дьявол — обезьяна Бога». Когда ложь коснется нерва истины, христианство кричит от боли — ведь ложь особенно лжива, если очень похожа на правду. Сигер Брабантский, следуя арабским сторонникам Аристотеля, создал учение, которое нашим читателям газет покажется очень похожим на учение святого Фомы. Потому Фома и разгневался так сильно, что сам он завоевал философии и науке право на исследование. Он расчистил почву для того, чтобы наука и вера поняли друг друга, и позже католики это соблюдали, а если же не соблюдали, случалась беда. Святой Фома считал, что ученый может свободно изучать естественное, если он не претендует на абсолютную истину, что противоречило бы собственным его принципам. Церковь же должна уточнять и развивать знания о сверхъестественном, если она не покушается на золотой запас догматов, что противоречило бы собственным ее принципам. И когда он это сказал, явился Сигер Брабантский с учением, столь похожим и столь непохожим, что оно могло отпугнуть самых избранных.
Сигер сказал, что Церковь права с богословской точки зрения, но может ошибаться с научной. Есть две истины: одна о сверхъестественном мире и другая о мире естественном, с ней несовместимая. Пока мы исследуем природу, мы вправе считать христианство чушью. Если же мы случайно вспомним, что мы — христиане, нам придется признать, что наша вера хоть и чушь, но истина. Другими словами, Сигер раскалывает нашу голову надвое, провозглашая, что у человека два сознания: одно может верить, другое — не верить. Многим это покажется пародией на томизм. На самом деле это — конец томизму. Согласно Сигеру, не два верных пути ведут к одной истине, но один сомнительный путь ведет к двум истинам, разным. Очень важно, что именно тут Фома взревел, как раненый вол. Когда он встал, чтоб отвечать Сигеру, он был не похож на себя — самый слог его изменился, словно он заговорил не своим голосом. Он никогда не сердился на тех, кто с ним не согласен. Но этот враг покусился на худшее: он хотел, чтобы Фома согласился с ним.
Те, кто сетует, что богословы погрязли в тонкостях догмы, навряд ли найдут лучший пример. Едва заметное различие может привести к прямо противоположным выводам. Святой Фома разрешал идти к истине двумя путями, твердо веря, что истина — одна. Именно потому что вера истинна, ничто, обнаруженное в природе, не может ей противоречить. Именно потому что вера истинна, ничто, основанное на вере, не может противоречить науке. Святой Фома исключительно смело положился на истинность веры и оказался прав. Научные данные, которые считали в XIX веке несовместимыми с верой, почти все оказались в XX веке ненаучными. Материалисты — и те покидают материализм, а ученые, проповедовавшие детерминизм даже в психологии, склоняются теперь к индетерминизму в физике. Но прав ли он был или нет, он твердо верил, что единая истина не может противоречить себе самой. И тут последние его враги появились невесть откуда, чтобы сказать, что они с ним вполне согласны, – да, есть две совершенно разные истины. Истина оказалась двуличной, и двуличные софисты посмели намекнуть, что оба лица смотрят из–под доминиканского капюшона.
В своей последней битве Фома впервые взмахнул боевым топориком. Он потерял отрешенное терпение, проявлявшееся во многих спорах. Он говорил: «Так обличаем мы ошибку. Мы исходим не из истин веры, но из доводов и суждений самих философов. Если кто–нибудь, кичась своей мнимой мудростью, хочет бросить вызов тому, что нами написано, пусть говорит не в углу и не перед детьми, которым не разобраться в столь сложном деле. Пусть он ответит открыто, если посмеет. Вот я, дабы ответить ему, и не только я, недостойный, но и другие искатели истины. Мы сразимся с его заблуждением или исцелим его невежество».
Бессловесный вол взревел, словно его загнали в угол, но он не сдается. Мы уже говорили, почему Аквинат вложил столько чисто нравственного пыла в спор с Сигером Брабантским. Его победой воспользовались и предавали за его спиной дело его жизни. Вероятно, в первый раз со времен юности он поддался гневу и снова ринулся на врага, размахивая головней. Но даже во гневе он произнес слова, которые я порекомендовал бы тем, кто сердится по менее важному поводу. Слова эти можно высечь на мраморе, ибо они показывают, как спокоен и справедлив был его несравненный разум. Именно эта фраза, вырвавшаяся с лавою гнева, особенно типична для Фомы Аквината. Он сказал: «Мы исходим не из истин веры, но из доводов и суждений самих философов». Как было бы хорошо, если бы все богословы были так разумны в спокойном споре, как разумен Фома во гневе! Как было бы хорошо, если бы христианские апологеты помнили его слова или хотя бы написали их крупно на стене, прежде чем прибивать к ней свои тезисы![64] На вершине ярости святой Фома понимал то, чего не понимают они. Бесполезно ругать атеиста за то, что он атеист; нельзя убедить противника, не исходя из его предпосылок. Или не спорь совсем, или спорь на языке оппонента. Конечно, можно заменить спор чем–нибудь другим — это уж зависит от широты наших нравственных принципов; но если мы спорим, мы должны исходить из доводов и суждений противника. Святому Людовику, королю Франции и другу святого Фомы, приписывают фразу, которую недалекие люди считают образчиком нетерпимости. Король полагал, что с неверным можно спорить, как спорит философ, или всадить в него меч. Истинный философ (пусть и другой школы) первым призна ет, что святой Людовик не погрешил против философии.