Тщательное прочтение святоотеческого предания, как греческого, так и латинского, убеждает в том, что такое понимание было присуще не только Киириану, но вообще господствовало в ранней Церкви. Однако эта идея не получила формальной разработки, так как экклезиология никогда не трактовалась систематически. Так, св. Григорий Нисский говорит, что Христос «через Петра дал епископам ключи небесной славы» (De castigatione), а псевдо–Дионисий видит в Петре прообраз первосвященника (О церковной иерархии, VII, 7). В более поздний период, особенно после 1204 года, когда латинский патриарх был утвержден напой как епископ Константинополя, византийские богословы стали использовать тот же самый аргумент против Рима: папа не является единственным преемником Петра, но все епископы в равной мере причастии Петрову достоинству[44].
Идея Поместной Церкви, возглавляемой епископом, который обычно избирается своей Церковью, по облекается при этом харизматической и апостольской функциями как преемник Петра, есть доктринальное основание соборности, как это вошло в практику с третьего века. Ибо евхаристическая экклезиология предполагает, что каждая Поместная Церковь, хотя ей и принадлежит полнота кафоличности, всегда находится в единении и содружестве со всеми другими Церквами, причастными той же кафоличности. Епископы не только несут нравственную ответственность за эту общность: они соучаствуют в едином епископском служении. Опять–таки и в этом вопросе определяющей стала формулировка Киприана: «Епископство одно, и каждый из епископов целостно в нем участвует» (О единстве Церкви, 5). Каждый епископ совершает свое служение вместе с другими епископами, потому что оно тождественно служению других и потому что Церковь одна.
Древнейшая церковная традиция требует соборности в момент епископского посвящения, которое совершается в присутствии и при участии нескольких епископов (ср. Ипполит. Апостольское Предание, I). Подобно тому согласие нескольких епископов в спорном вероучительном или дисциплинарном вопросе должно было рассматриваться как более убедительный признак веры Петровой, чем свидетельство одного епископа. Св. Ириней уже показал, что Предание апостольское, передаваемое непрерывно преемством епископов, является решающим критерием истины. Но к этому консенсусу «во времени» он прибавил еще и консенсус «в пространстве»: одно и то же Предание было исповедуемо всеми епископами. «Все, желающие видеть истину, могут во всякой церкви узнать предание апостолов, открытое во всем мире» (Против ересей, III, 3, 1). Наиболее логичным и непосредственным способом проверки такого консенсуса, по крайней мере отчасти, был Поместный Собор.
Наибольшее количество сведений относительно соборов третьего века оставила нам Африканская Церковь. Но экклезиологические предпосылки соборного института были в Кафолической Церкви повсюду одни и те же. Мы знаем, что соборы созывались в Малой Азии, Антиохии и других местах. И к 325 году Никейский собор сделал эту практику всеобщей в рамках новой, имперской системы: собор епископов должен был созываться в каждой провинции дважды в год, чтобы обсуждать нерешенные экклезиологические вопросы, действовать в качестве суда, разрешать конфликты (Первый Вселенский Собор, правила 4 и 5).
Однажды «институциализированная», эта регулярная соборность одних лишь епископов таила в себе опасность уничтожения того самого принципа экклезиологии, на котором она была основана, — уничтожения местной соборности, включающей в себя каждого епископа, его пресви–терство и народ. Поместный собор или синод епископов неизбежно имел тенденцию действовать как власть над поместными епископами.
Очень скоро поместные соборы начали применять юридические процедуры римских судов, признавая, например, принцип большинства голосов (Первый Вселенский Собор, правило 6). Эта эволюция, начавшаяся еще до Константина, была, может быть, неизбежной и полезной с практической точки зрения. Но она создавала внутреннюю напряженность между экклезиологическим идеалом консенсуса, основанного на харизме истины каждого епископа (ср. Ириней. Против ересей, IV, 16, 2), и юридическими и практическими требованиями формального синода, устроенного в соответствии с правилами мирского общества и наделенного юридической властью. Надо отметить, однако, что влияние мирского легализма на соборные процедуры распространялось главным образом на вопросы церковного устройства и дисциплины. Решения вероисповедальных проблем по–прежнему искали в харизматическом консенсусе: каждый епископ давал свое собственное свидетельство, и полное единство в вере и евхаристическом общении было обязательным условием для принятия авторитетного соборного постановления и для того, чтобы самый собор можно было считать подлинным Собором Церкви. «Общение в евхаристическом собрании являлось той почвой, на которой соборность нашла смысл своего существования»[45].
2. Вселенские Соборы
Каков бы ни был взгляд современных историков на императора Константина, из многочисленных документов, имеющихся в нашем распоряжении, явствует, что он сделал все для него возможное, чтобы исполнять недавно принятую на себя роль покровителя Церкви тем путем, который был бы в согласии с традициями самой Церкви. Он не хотел создать новую Церковь. Отсюда его постоянные попытки побудить Церковь использовать ее собственный авторитет для разрешения спорных вопросов дня. Он знал об авторитете соборов, но понимал их прагматически — как собрания церковных сановников, компетентных в своей области и, следовательно, пригодных для того, чтобы занять авторитетные позиции. Харизматическая природа соборов как таковая не была понятна римскому государству (да и никакому другому государству вообще). Государство требовало от соборов единства и порядка, но церковные порядок и единство не были для Церкви целью в себе, но ценностями низшими, чем верность апостольскому Преданию и истине. Константину казалось правильным использовать соборный институт как примиряющую процедуру для разрешения донатистского спора в Африке. «Мне думается, — пишет он папе Мильтиаду, — пусть Цецилиаи с десятью епископами, которые его обвиняют, и с десятью другими, которых он возьмет как необходимых защитников, прибудет морем в Рим, чтобы там в присутствии вас… можно было его выслушать; как вы знаете, это соответствует священнейшему закону… От вашего внимания, конечно, не укроется, с каким почтением отношусь я к законной кафолической Церкви, поэтому и хочу, чтобы вы нигде не допустили ни раскола, ни разногласия» (Евсевий. Церковная история, X, 5,15–22)[46].
Ни у одного из римских императоров не было столько уважения к определенной религиозной группе и ее традициям, но не один из них не был и столь часто введен в заблуждение насчет того, как себя вести в отношении к Церкви. Его попытки и попытки его наследников принудить Церковь выражать себя в границах законов Империи, ее порядка и единства так и не увенчались успехом. Римскому государству хотелось, чтобы соборы функционировали и принимали постановления с юридической ясностью и регулярностью римских судов, но это никогда не было достигнуто.
Несмотря на то, что его попытка урегулировать донатистский кризис не удалась, Константин по совету испанского епископа Осия Кордобского начал еще более крупное предприятие — созыв Вселенского Собора в Никее. Эта идея вполне согласовывалась с развивающимися понятиями о соборности: консенсус, достигнутый между всеми епископами мира, был бы действительно высочайшим из всех возможных свидетельств о единстве епископата, проповедуемом св. Киприаном, и, следовательно, наиболее авторитетным путем провозглашения подлинно христианского вероучения. Снова, однако, две непримиримые логики — логика государства и логика Церкви — отразились на истории этого и последующих вселенских соборов. Для империи Вселенский Собор созывался императором, чтобы снабдить его постановлением, которое могло бы стать имперским законом. Для Церкви же Собор не имел этого утилитарного значения, но должен был стать свидетельством об Истине. При всем влиянии эллинистической идеи императора–бога на сознание христиан никогда никто — морально или богословски — не принуждал их «верить, что император имел власть определять и христианское вероучение»[47]. Ни императорский созыв, ни императорское утверждение не были автоматической гарантией непогрешимости. Неудивительно поэтому, что императоры созывали много и псевдособоров.
Поучительна уже история никейского вероопределения, впоследствии отвергнутого самим Константином и не получившего всеобщего признания до 381 года. История принятия или отвержения других соборов известна историкам, но продолжает смущать тех богословов, которые ищут определенных, внешних критериев непогрешимости Церкви.