Но в Люпине нет гармонии добра и зла. Чтобы быть добрым героем, ему не нужно превращаться в волка. Тут действуют трагические обстоятельства, не зависящие от воли героя. Он добр вопреки своим волчьим превращениям, а не благодаря им. Люпин — это замечательный образ человека, который знает о семени зла, которое он в себе несет и потому хочет предостеречь других людей от этого своего «двойника». Тут для педагога есть повод обратиться к традиции поэтического освоения темы «черного человека» у Гейне[91], Есенина, Высоцкого… Или перейти на бытовой уровень: Люпин, ежемесячно становящийся оборотнем, не похож ли на человека, столь же регулярно (в день получки) превращающегося в громилу-пьяницу?
Дальше мы читаем: «Особенно нагло оккультная мистика добра и зла предъявлена в образе главного героя. Разве бывает в детских сказках, чтобы самый гнусный персонаж передал самому лучшему герою часть свой черной “энергии”? Так сказать, подселился в его душу, заряжая ее демонизмом? Представьте себе, что после сражения со Змеем Горынычем и победы над ним добрый молодец при столкновении с очередными злыднями выдувал бы изо рта зловещие языки пламени. То есть, добро побеждало бы зло силой, унаследованной от ранее побежденного зла. Для традиционной религиозной системы координат это дичь. А для оккультизма — норма»[92]. «В четвертой книге серии оказывается, что у Гарри и у Вольдеморта один и тот же источник волшебной силы. Это очень характерно для язычества, в котором добро и зло считаются относительными. В то время как Господь ясно учит нас, что добро и зло отличаются друг от друга по самому своему существу»[93].
Критики увидели тут намек на оккультизм. А мне тут кажется намек на Промысл. Почему Волан-де-Морт оказался бессилен перед маленьким Гарри — мы узнаем, наверно, только в конце всего сериала. Узнаем, почему у них оказались идентичные волшебные палочки, почему они оба оказались «змееустами», как они оба связаны со Слизерином и т.д. Пока рассказ не дорассказан — не стоит судить о самой таинственной его детали.
Но и по поводу того, что уже известно сейчас, не стоит возмущаться. Нас ведь не смущает, что в христианстве подобное побеждается подобным: «смертию — смерть». А тут вдруг такая категоричность…
Этот сюжетный ход не имеет отношения к «мистике добра и зла». Владение языком змей в мире Поттера — все равно что в нашем мире владение латынью. Оно нравственно нейтрально. Волшебная сила в мире Поттера не есть добро. Это не благодать. И потому она может оказаться в любых руках. В мире Хогвартса владение необычными способностями не является ни добром, ни злом. Вопрос в том, как человек их использует. А Гарри никогда не использует магические силы для зла.
Из того обстоятельства, что Гарри и его враг равно причастны магической силе, не следует вывод и о единстве добра и зла. Иначе можно этот же вывод добыть и из того обстоятельства, что дождь идет на грешных и на праведных, а солнце светит и на Гарри и на Сами-Знаете-Кого[94].
Нужный критикам вывод можно получить, лишь если заранее согласиться с тем, что сами критики и оспаривают: признать магическую силу Гарри «добром». А на деле (то есть по условиям сказки) она — как блондинистость или чернявость. Это свойство само по себе «внеморально». Но не «внеморален» сам Гарри, который этим внеморальным своим свойством пользуется как раз для достижения вполне добрых целей.
Что же касается использования оружия, отнятого у зла для дальнейшей борьбы со злом — то это всего лишь тема трофея. Она отнюдь не является оккультной. Это традиционная тема человеческой истории и культуры. Очень многогранно она, например, освещается в эпопее Толкиена. «Кольцо Всевластья» — трофей, который губит новых своих владельцев. А Сильмариллы, отбитые у врагов, могут вновь стать источником доброго света…
Нет оккультизма (то есть идеи о том, что добро нуждается во зле) и в образе дементоров — «которыми не брезгуют добрые колдуны»[95]. То, что «добрые колдуны» вынуждены обратиться к помощи безусловно злых дементоров есть признак непорядка в немагловом королевстве (непорядков там вообще много — и это еще один барьер на пути детских «мечтателей», желающих по прочтении сказки попасть в Хогвартс). И Дамблдор как раз ищет возможности избавиться от дементоров...
Книжка Роулинг — современная. Но это не значит, что она «постмодернистская». В ней нет «постмодернистских» игр, экспериментов с размыванием добра и зла. «Общечеловеческие» принципы нравственности в ней прописаны безупречно.
Если и есть расхождение — то это расхождение с некоторыми уже чисто конфессиональными критериями добропорядочности: занятия магией сказка Роулинг не осуждает. Однако нарушение конфессиональных норм (нарушение, вдобавок, мнимое, ибо речь идет о сказке, а не о вероучительном трактате) не стоит преподносить как нарушение норм моральных. Неверующего человека, не соблюдающего Великий пост, вряд ли стоит называть мерзавцем.
Занятно, кстати, что другой критик увидел пагубность сказок про Гарри Поттера в том, что в них слишком уж ясная граница между добром и злом — и это, мол, на руку американскому империализму с его мифологией «оси зла»[96]. Да в этом смысле эта сказка традиционна: замечательная и познавательная черта всей вообще детской литературы — ясное различие добра и зла, изначальное и четкое распознавание, где «наши», а где «плохие». И что же — все эти книги и фильмы считать теперь «пособниками американского материализма»?
Еще один повод обвинить сказочницу в аморальности усматривается в том, что ею «по-садистски преподнесен и один из самых душераздирающих моментов»[97] — речь идет об истории с туалетным призраком Миртл из второго тома. Да, и в самом деле облик этой девочки выписан Роулинг безо всякого сочувствия.
Впрочем, что я сказал — «образ девочки»! Этого как раз нет. Это именно «образ призрака». А призраки — они одномерны, плоскостны, прозрачны. Люди (такие как Снегг или Люпин, а со временем, наверно, и Педдигрю, которому, похоже, уготована роль, схожая с ролью Горлума во «Властелине Колец») в сказке Роулинг могут быть сложны. Но все ее персонажи-призраки подобны адским жителям из «Расторжения брака» К. Льюиса: они не живы в том прежде всего смысле, что в них ничего не меняется, они остаются пленниками своей главной их прижизненной страсти. Вот и «плакса Миртл» есть просто олицетворение «плаксивости». Это — басня.
Басни же населены «призраками»-аллегориями, а не живыми людьми. Требовать авторского и читательского сочувствия к призраку-плаксе — все равно, что требовать сочувствия к крыловской стрекозе-лентяйке. И жесток же оказался дедушка Крылов: вместо того, чтобы некогда павшей, но раскаявшейся стрекозе дать приют в зимнее время, он ее выгоняет на мороз — «так поди же попляши!» Крылов-то, выходит, садист почище Роулинг: стрекоза ведь, в отличие от «плаксы Миртл» никого не «доставала», детей не пугала, просто жила и веселилась — а с ней поступили так «не по-христиански»!
Я бы от истории с Миртл начал разговор о том, как скучно жить человеку, который думает лишь о себе самом и без конца подсчитывает обиды, нанесенные ему другими. Такой гордец — да, да, плаксивость есть форма гордыни — в конце концов сам запирает себя в одиночке. В унитазе. Священник Александр Ельчанинов однажды сказал, что «гордый человек подобен стружке, завитой вокруг пустого места». Вот и вокруг Миртл создалась пустота, в которой повинна лишь она сама: своими слезами о себе самой она выела все живое и в себе и вокруг себя. Злопамятство — вот в чем трагедия Миртл. Тяжело жить, если помнить все то дурное, что как тебе кажется, сделали тебе люди. Тут уж лучше забыть, а еще лучше — простить. Прощение — вот выход из миртловского туалета…
И в конце концов я бы предложил прочитать стихотворение современного днепропетровского поэта Андрея Осмоловского[98]:
Грех гордости не так легко изжить,
Лишь что-нибудь приличное напишешь —
Опять с тобою эта злыдня,
Пытается тобой руководить:
Смотри на прочих искоса и сверху,
Уж как мелки они.
А ты — Орел, и равных тебе нет.
Так шепчет в ухо гордость, отнимая
И дружеские чувства, и любовь,
Рождает пустоту и скуку,
В конце концов последнее отнимет:
Не сможешь ничего писать —
Ведь все вокруг покажется так плоско,
Не будет стоить твоего таланта —
И сгинешь окончательно с тоски.
А если кто-то рядом будет весел,
Тут зависть на подмогу к ней придет,
И будут есть тебя, травить и мучать
Сестрицы эти милые вдвоем.
Две — гордость с завистью — сестрицы злые,
Две эти мерзкие змеи
Стремятся мир заляпать грязью,
Все вывернуть изнанкой, все залгать,
Все белое представить черным.
Но ты не медли! Если в первый раз
Пришла и постучала в двери гордость,
Невинной гостьею зашла в твой дом
И в уголке тихонько основалась —
Гони ее пинками и взашей,
Не подпускай ее к питью и пище,
Молись усердно Богу, чтоб она
Покинула твое жилище.
Молитвы меч ей крайне неприятен,
Особенно канон ей покаянный
Досаду причиняет: словно уголь,
Попавший между телом и одеждой, —
Корежит гордость, не дает покоя.
Пусть убежит, не крикнув «До свиданья», —
И Бога много ты благодари,
Что избежал ты этого несчастья,
Что сброшен с сердца черный камень —
На время, до счастливого стиха.
А критикессы, не упускающие случая напомнить о своем огромном педагогическом опыте, с порога отбрасывают подобную возможность: «Такого “добра” в книге навалом»[99]. Меня же их напоминания о своем «немалом опыте работы с детьми» не убеждают. Когда я вижу человека, который еще верит во всемогущество запретов[100] — я сам не верю в доброкачественность его педагогического опыта (опыт-то у них, несомненно, есть; только вот не подрастерялся ли он по мере их личного воцерковления?).